Лев Аннинский - БАРДЫ
Это существенно. Не поэт, не композитор, не певец. Артист.
С этим ключевым словом мы входим в тайну его завораживающего мира.
Артист - магическая поза, маска, сверхзадача, удивительно подходящая тому состоянию, в котором находился окружавший его мир. Театр - не то, что отражает и выражает реальность, а то, что заменяет и вытесняет ее. Реальность именно и ждет такой подмены, такого освобождения от самой себя.
В воспоминаниях Вертинского с замечательной откровенностью и проницательностью воссоздано то «предсостояние», которым определился его выход к рампе еще до того, как он впервые открыл рот, чтобы спеть первую песенку. Надо было сделать вот что: «обратить на себя внимание». Лейтмотив с первых осознанных шагов: задержать на себе взгляды. Добиться успеха, признания. Сделать сценическую карьеру.
Это не только в годы киевского отрочества. Попав в Америку уже зрелым человеком, артистом, известным в Европе, он сталкивается все с той же вечной задачей: надо «заинтересовать собой». Личность и идеи мало что определяют - определяет «внедрение». Никаких «идей» и нет у молоденького лицедея, а «личность» свою он старательно замазывает мелом и красками, рисует себе белые щеки и малиновые губы. Маска - изначальна, публика ждет именно маски, а не личности, потому что маски носят все. Это не тот случай, когда личность приходит в мир, переполняемая «содержанием» и жаждет поделиться с миром, мучается этим желанием, этим внутренним давлением. Тут все наоборот: сначала надо найти «место», вписаться в «форму», именно «формой» привлечь, а опыт личности нужен именно для овладения «формой», то есть «модой».
Какая мода царит в 1910-е годы?
Богемная. Мода на усталость, на «сны и иллюзии», на «истерику», на жеманное выламыванье.
Вертинский виртуозно вписывается в эти ожидания. Обязательное программное притворство при этом настолько непритворно, что грань между реальностью и пародией на нее исчезает:
Я устал от белил и румян
И от вечной трагической маски,
Я хочу хоть немножечко ласки,
Чтоб забыть этот дикий обман…
Не верьте, он не устал. Ни от белил, ни от румян, ни от «обмана». Потому что «обман» - это и есть для него реальность, бездонная, бесконечная и всамделишная . Гениальное попадание Вертинского в «жанр» (поначалу, можно сказать, отчасти и «слепое», потом, впрочем, всю жизнь зорко осмысляемое и профессионально «подаваемое») - попадание состоит в том, что жизнь все время оборачивается обманом, сном, мороком, но так, что при этом обман, сон, морок - все время отдаются настоящей болью. По мгновенной верности моде - это несомненно «богема», вписыванье в стиль «Позорного десятилетия». По культурной парадигме - на пару веков глубже: маньеризм XVIII (в Европе - XVII) века: садовые романы, парики, музейная мебель. Однако по глубинной духовной основе - это тысячелетнее русское скоморошество, демонстративное отрешение от бесовской жизни через ее пародированье.
Русский человек такого склада с равной вероятностью идет либо в преступность, либо в святость, либо в инсценированье того или другого - только не в добропорядочную жизнь. Не удается инсценировка - он протыривается в зрительный зал, но все равно попадает в круг зрелища. Нет билета - так без билета, это тоже «в стиле» - когда тебя «не пускают», гонят или за тобой гонятся. Две позы: или презрительная, или юродская. Или это артист, надменно скрестив на наполеоновской груди руки, глядящий вокруг себя «невидащими глазами», или, когда «хочется хоть немножечко ласки», - это плут, который пролезает тайком в гостиницу, где остановилась приглянувшаяся ему дама; даму он застает с толстым жандармским полковником; при виде артиста боров приходит в ярость.
Надо совместить два эти «балладные сюжета»: фатоватый сноб в непременном «фраке», гений, презрительно оглядывающий публику, - и вдруг чешет по гостиничному коридору, а за ним - в одних подштанниках - похожий на кабана жандармский полковник!
А между тем, в этой сцене нет ничего ни постыдного, ни странного, и Вертинский воспроизводит ее в своих воспоминаниях с должным юмором. Потому что той реальности, где полковник носит свои звезды и свои подштанники, - для артиста «нет».
Есть что- то другое.
Есть сказка. Есть шутка. Есть вечные гастроли. Роли и гримы. Ложь и пудра. Синий край, светлый рай.
Место действия - чаще всего - «пляж». Для нормальной жизни - странно, но нормально - для сказки - как символический «краешек» жизни, где люди выпадают из деловых и прочих «оболочек», в том числе и из одежд. Другое излюбленное место - ресторан, или, точнее, «ресторанчик», где люди не столько насыщаются, сколько заполняют пустое время, глазея друг на друга. «Глазеющая публика» - непременный фон действия. Поклонники преследуют артиста. И никто из них не знает, кто он на самом деле: клоун или апостол? Но он всегда - «под взглядами». Даже в самом пронзительном и горьком, самом реалистичном по приметам стихотворении Вертинского - об убитых юнкерах - непременные «зрители» - «кутаются в шубы», и одна дама театрально запускает в священника обручальным кольцом.
Кладбище - тоже «край» жизни, как бы противоположный «пляжу». А в центре - театр. «Балаганчик». Туфли к фраку. Капризы, шалости. «Кинокапризы» в стиле Великого Немого. «Голубые пижамА» - как опять-таки славно ложатся эти исподние оболочки шаловливых кинозвезд в один стилевой пласт с подштанниками ревнивого борова, гонящегося за нафабренным фатом!
Вычурность поз сочетается с выброшенностью тел, с вытесненностью душ, с вакуумной пустотой пространств. Кружевная пена слов идет по краям реальности, обивая ее рюшами, оборками, бордюрами; кажется, что вся суть в этих оборках… меж тем, как грозное, гулкое молчанье в глубине бытия - как бы «нереально».
Только иногда шевелится в подсознании какое-то смутное предчувствие, или догадка:
Мне нужна не женщина. Мне нужна лишь тема,
Чтобы в сердце вспыхнувшем зазвучал напев.
Я могу из падали создавать поэмы,
Я люблю из горничных делать королев.
Революция в феврале 1917 года некоторым интеллектуалам казалась воздушно-нереальной, пока сады и парки не заполнились вышедшими на гулянья горничными: прислуга плясала, веселилась, кружилась, качалась на качелях с кавалерами… хлопанье юбок этих горничных и было первым знаком перемен, более красноречивым даже, чем хлопанье далеких выстрелов.
Кружевной оборочный мир, с масками вместо лиц и с ролями вместо реальности, - абсолютно соответствовал психологическому состоянию «публики» того времени. Всеволод Никанорович Иванов, замечательный литератор, одной фразой о Вертинском, сказанной уже в поздние годы, в Шанхае, схватил самую суть его артистического амплуа:
«Вертинский - это то, что думает масса, толпа. Толпа вечна, с ней вечен и Вертинский».
Толпу он и выявил. Вписался в ее ожидания. В ее вкусы, мечты. В ее «жанр».
Между прочим, это «вписывание в жанр» - единственное, в чем Вертинский действительно предвещает «авторскую песню» второй половины ХХ века. Все остальное: характер лирического героя, антураж, фактура, настроение - начисто несовместимы. Но это точное впевание в душевную нишу, в жанровый «прогал»…
Авторская песня, для которой в сталинские (да и послесталинские) времена был наглухо закрыто официальное искусство, протыривалась боковыми ходами, полузабытыми «тропами». Искала ниши брошенные, полуобвалившиеся. Какие-нибудь сбоку «пристегнутые» к официозу «жанры», вроде «туристской песни».
Визбор и Городницкий вписались в туристскую песню. Высоцкий - в песню «блатную». Окуджава - в полузабытый городской романс.
Так что и они пели то, чего ожидала «масса», «толпа».
Это ведь как понимать и «массу», и «толпу». В 50-е и 60-е годы советская молодежь охотно изображала «массу» на комсомольских собраниях и «толпу» - на праздничных демонстрациях. И она же, рассыпавшись по «дворам» и «кухням», по «маршрутам» и «тропам», - ждала и искала «свою мелодию». Которую уловили и дали ей «барды»-шестидесятники.
«Толпа», «масса» революционной эпохи была или сбита в площадные митинги, или разбита на осколки, потерявшие все. Эта масса ощущала главное: потерю страны, утрату реальности, зияющую пустоту на месте привычной жизни.
Это зияние и очертил Вертинский своими оборочками. Своими шуточками. Своим фатоватым скепсисом. «Костюмом Пьеро», белилами, малиновыми губами - маской, прикрывшей лицо.
Когда лицо открылось, обнаружились настоящие слезы.
Тоска по России вошла в зияющую пустоту судьбы, замкнула ее.
« Жизни как таковой нет! - записал Александр Вертинский на склоне лет. - Есть только огромное жизненное пространство, на котором вы можете вышивать, как на бесконечном рулоне полотна, все, что вам угодно»
Жизнь есть! - вопиет сам факт этой записи.