Эдуард Асадов - Несколько слов о музыке
Первая симфония Брамса чем-то близка симфонической музыке Бетховена, но не страстным, не бурным, не гневным ее частям, а, если можно так выразиться, ее элегическим интонациям, задумчивым, но глубоким. При этом музыка Брамса остается абсолютно самобытной и неповторимо яркой. Когда я слушаю симфонию Брамса, то на память почему-то сразу приходят строки Пушкина:
…Мне грустно и легко, печаль моя светла,Печаль моя полна тобою…
В музыке нет ни взрывов смеха, ни слез. Это грустная, прекрасная и светлая музыка. Есть в ней что- то от той же любимой поэтом осени, где тихо и торжественно горят «в багрец и золото одетые леса». Льется музыка, и душу охватывает какая-то тихая грусть. Всего тебя словно бы обнимает мягкий и свежий ветерок. Где-то далеко-далеко, в гаснущем блеске зари, за мягким кружением листопада видятся глаза, печальные и дорогие… Глаза, которых, может быть, уже и нет на земле…
Очень люблю 40-ю симфонию Моцарта. Эта симфония, мне кажется, могла бы оживить даже навеки почившего человека. Так она жизнерадостна, порывиста и взволнованна. Красота мелодии, вера в жизнь, в счастье и во все живое на земле — все слилось в этой крылатой, стремительной, грациозной и солнечной музыке. Слушая ее, я всегда чуточку улыбаюсь радостной и теплой какой-то, приветливой улыбкой. Хорошая музыка порой сильней хорошего вина.
О Седьмой симфонии Шостаковича написано столько литературы, что, какие бы слова я ни сказал о ней, все будет лишь повторением сказанного. Поэтому я не буду давать оценок или пытаться что-то объяснить в этой симфонии. Я скажу только, как воспринимаю этот шедевр. Люди старшего поколения пережили войну. Младшие знают о ней по книгам и кинофильмам. Я пережил на войне едва ли не все горькое, что только может пережить на войне человек. Седьмая симфония была написана зимой 1941/42 года в холодном и голодном, но непобежденном Ленинграде. И в те самые дни, когда в нетопленой с заиндевевшими углами квартире упрямый человек писал свою упрямую музыку, я аккомпанировал тихим звукам его рояля взрывами моих снарядов по врагу в районе Синявино и станции Мга. Мы пробивались к Ленинграду, мы рвались к тем, кто стойко переносил все ужасы блокадной зимы. И когда теперь я слушаю Седьмую Ленинградскую симфонию, я словно бы заново переживаю все, что пережил тогда. И вообще за все военные годы. Впрочем, это не все. За все трудные годы, за все горькие и сложные дни, когда проходишь сквозь беду, побеждая и веря в обязательную победу. В душе моей словно бы сшибаются и бьются насмерть пронзительная, образно-железная музыка, олицетворяющая тупую поступь врага, злобу, фашизм, все жестокое на земле, и светлая, ясная, все нарастающая победоносная музыка правды, света, победы! И я словно бы стараюсь помочь ей, этой светлой музыке, одолеть, заполнить все, открыть синее небо!
Называя ограниченное количество симфоний, я вовсе не думал умалить 3-ю Героическую Бетховена или его Пятую. Нет, эти симфонии оказывают на меня почти то же действие, что и Девятая. Я назвал ее, как, может быть, лучшую, с моей точки зрения, среди равных. Надо еще заметить такое, конечно же, случайное совпадение, что нечетные симфонии Бетховена ближе моему сердцу, чем его четные, хотя, повторяю, градация, может быть, очень условная, ну на какие-то проценты, что ли.
Совершенно особое место в душе моей занимают несколько огромных музыкальных полотен трех разных композиторов: симфоническая сюита Римского-Корсакова «Шахерезада», балеты «Лебединое озеро», «Спящая красавица» и «Щелкунчик» Чайковского и музыка Эдварда Грига к драме Генрика Ибсена «Пер Гюнт».
Совершенно не похожи между собой творческие манеры этих трех музыкальных гигантов. Различны сюжеты их произведений, различны краски и взгляды на жизнь. Почему же я поставил все эти полотна рядом? Отчего занимают они в душе моей совершенно особое место? Да потому что есть в них и нечто общее, то, что трогает в моем сердце совершенно особые струны. И имя этому чувству: Мечта, Фантазия, Сказка. Как бы ни был превосходен реальный мир, для сказки в нашей душе всегда есть место. Ибо там, где кончаются права у природы, начинаются права сказки. Сказка отсекает зло и концентрирует в себе все самое светлое, совершенное, прекрасное и, что самое, может быть, важное, самое справедливое. Как бы ни любил реальную жизнь человек, без мечты, без фантазии, без нарядной, как райская птица, сказки полнокровно и ярко он жить не может.
«Шахерезада» Римского-Корсакова — это не просто музыкальная иллюстрация к собранию восточных сказок, это вторая, не менее прекрасная музыкальная «Тысяча и одна ночь».
Трудно найти в мировой музыкальной культуре произведение, где с такой поэтической красочностью были бы нарисованы, да, да, именно нарисованы, а не просто сочинены смелой волшебной кистью экзотические картины древнего Востока. Картины настолько поэтичны, настолько красочны и зримы, что кажутся совершенно живыми. Слушаешь музыку, полную изумительных мелодий, пронизанную насквозь восточными ароматами и колоритом Востока, и словно бы смотришь яркий, праздничный и необыкновенный цветной широкоэкранный фильм. Дослушав последнюю ноту, долго еще сидишь в каком-то просветленном, радостном, честное слово, почти «заоблачном» состоянии, не в силах какое-то время вернуться к повседневным делам.
Не менее, наверное, ярка, колоритна и самобытна музыка Грига к драме Ибсена «Пер Гюнт». Не знаю, может быть, я погрешу против общепринятых догм, но при всем своем самом искреннем уважении к автору превосходной драмы «Нора» и многим другим его шедеврам, в данном случае отношение мое к драме «Пер Гюнт» и музыке к ней неравноценно. Музыка Грига кажется мне значительно сильней и выразительнее драмы. Она легко может быть отделена от пьесы и, почти ничего не теряя, может жить своей великолепной, самостоятельной жизнью. Драма же эта без музыки, как лишенное плавучести судно, пойдет ко дну. Возможно, что кто-то со мной не согласится, но думать от этого по-иному я все равно не смогу. За исключением трогательного образа Сольвейг, которая появляется лишь в начале и в конце драмы, да эпизодического образа матери, все живое население пьесы вызывает неприятное чувство. И как ни мудр, может быть, замысел автора, но сам Пер Гюнт, которого Ибсен все-таки хоть и осуждает, но любит, настолько жесток, неблагодарен и грубо бессердечен, что без конца морщишься и не устаешь возмущаться этим олицетворенным бездушием.
Что касается до музыки Грига, то входишь в нее, как в какой-то удивительный, яркий и загадочный сад. Тут все по-норвежски сурово и строго и вместе с тем удивительно, красиво и сказочно. Что в ней прекраснее всего: песня Сольвейг? Картины таинственного царства подземных духов? Бешеная, все убыстряющаяся пляска троллей? А может быть, полный восточной неги, ленивый и прекрасный танец Анитры? Сказать это, без сомнения, так же трудно, как выбрать лучшую из только что срезанного букета роз! Подлинно талантливое всегда имеет свое, неповторимое лицо. Романтически приподнятую, гордую, то могуче-грозную, то журчаще-ласковую музыку Грига можно узнать сразу, с первых же звуков. А услышав однажды — нельзя забыть никогда. Живопись и поэтичность ее иная, чем у Римского-Корсакова, но она так же выпукла, красочна, ароматна и полна своей, не менее удивительной прелести и красоты. Вот пишу эти строки и слышу, как в душе моей медленно, накатываясь какими-то волнами, сменяют друг друга мелодии Эдварда Грига, вот только что затих загадочный танец Анитры, и все отчетливей и громче нарастают нежные звуки серебристой песни Сольвейг…
Балетную музыку Чайковского я ничему не противопоставляю и не сравниваю ни с чем. Это совершенно особое царство, редкостный по красоте и, если так можно сказать, трепетной незащищенности, волшебный мир. Сказка? Да, сказка. Поэтическое многоцветье — безусловно да. Глубина? Выразительность? Свежесть? Да, да, все это, конечно, есть. И тем не менее живет в этой музыке и нечто такое, чему, вероятно, попросту нет на обычном нашем языке и названия. Ну, а если все-таки хоть как-то попытаться об этом сказать, то говорить, вероятно, надо о чуде, сотворенном рукою гения, о волшебном слиянии поэзии, музыки и красоты.
Однажды в июле 1961 года в Одессе я испытал удивительные ощущения. Стояла на редкость тихая, теплая, лунная и ласковая даже для юга черноморская ночь. Ни ветерка, ни шороха листьев. Море дремало, припав бархатисто-влажной щекой к берегу, без всякого движения, без всплеска. И только в загадочных потоках лунного света с оглушительной радостью гремели цикады. Кто-то из моих друзей отдыхающих предложил мне искупаться. Честно говоря, я экстравагантных ощущений не жаждал никогда. И ночными купаниями не соблазнялся, считая, что для этого довольно и дня. Но эта ночь была такой необыкновенной, что я пошел. Пошел и не пожалел. Дневной жар давно остыл, и в воздухе было градусов 16–17, не больше. В море же, как мы потом узнали, было 25. И вот представьте себе на мгновение тихую, усыпанную огромными звездами южную ночь. Янтарные лунные блики на маслянисто-черной воде, густой опьяняющий запах цветов и соленого моря. И могучий симфонический оркестр, состоящий из тысяч лирически настроенных цикад! И вот, спускаясь с деревянных мостков в воду, ты, оставляя позади ступеньку за ступенькой, погружаешься не в море, нет, ни в какую там не в воду, а в нечто удивительно прохладное, теплое, нежное, ну, в общем, такое, о чем ни в сказке сказать, ни пером описать! Нет, я ни капельки не преувеличиваю. Попытки повторить подобные мгновения ни к чему не привели. Ни до, ни после я никогда не испытывал такого поразительно блаженного состояния, когда покачивался в ту ночь еле-еле в этой волшебно-невесомой радости. И чего, видимо, уже никогда не испытаю вновь. Слишком много должно было совпасть для этого блаженного ощущения компонентов. Нет, я не хочу сравнивать ощущения этой ночи с музыкой, но все-таки когда я думаю о балетах Чайковского, то мне невольно вспоминается красота и радость того неповторимого южного чуда. Впрочем, нет, когда я слышу балетную музыку Петра Ильича Чайковского, то ограничить мир своих чувств сравнением с ощущениями удивительной южной ночи значило бы сказать обо всем слишком все-таки мало. Рядом с этой музыкой соседствуют в душе моей произведения другого горячо любимого мной также с детских лет человека — Ганса Христиана Андерсена. И хотя Чайковский писан на иные сказочные сюжеты, вот это сопоставление будет гораздо более полным. Сказки Андерсена зажгли во мне с первых мальчишеских лет любовь ко всему светлому, благородному и прекрасному. Разбудили во мне огромный, яркий и радостно-пестрый фантастический мир. Балетная музыка Чайковского сделала то же самое. Я даже не представляю себе, как бы жил наш мир, если бы в нем не было, я не говорю обо всем творчестве, но хотя бы вот этой невыразимо-прекрасной балетной музыки Петра Ильича. И танец Одетты, и танец маленьких лебедей, свежий и трепетный, как розовая утренняя заря. Почти уже целое столетие порхают по сценам всего мира эти хрустально-чистые, быстрые и прозрачные звуки вместе с белоснежными крохами. А таинственный, полный удивительно тонкой прелести вальс из «Спящей красавицы»? Да что там вальс, весь балет, каждый танец, каждая нота… И венец всей этой балетной музыки — «Щелкунчик». Да, по моему глубочайшему убеждению, «Щелкунчик» — это на сегодняшний день вершина балетной музыки. И если со мной кто- то, может быть, не согласится, я не огорчусь. Ведь от того, что я в этом убежден, никакого вреда нет. Не так ли? А музыку к «Щелкунчику» я могу слушать без конца. Особенно поздно вечером, когда в комнате никого нет, за окном стихает уличный шум, а за шкафом и по углам прячутся молчаливые тени…