Николай Лесков - Русское общество в Париже
— Как же вы ее будете делать? какую карьеру?
— Протекцией.
— А протекцию где возьмете?
— Уроки найду; ну а там сойдусь, понравлюсь.
— Чему же вы будете учить?
— По-русски-с буду учить.
— Вы учили когда-нибудь?
— Нет-с.
— Как же вы это надумали?
— Протекции никакой нет-с в России: там куда же я, почтамтский чиновник, сунусь? Я сюда и приехал.
— Да ведь вы здесь пропадете.
— Нет-с, ничего-с. Я протекцию нашел.
Я просто диву дался.
— Какая же это протекция вам в Париже?
— Я у батюшки был-с.
— У которого?
— У отца Иосифа.
— И что же?
— Обещал устроить-с на уроки.
Прошел месяц, встречаю я опять этого же господина и спрашиваю: «Ну что? как вам живется?»
— Ничего-с, хорошо.
— Есть уроки?
— Слава Богу-с, шесть уроков в неделю.
— Почем же?
— По пяти франков-с!
— Что ж! Это хорошо.
— Ничего-с.
— А о протекции-то уж забыли.
— Нет-с. Как же можно-с. Я у князя Z. даю уроки-с. Буду просить письмо-с. Их брат большое лицо в Петербурге. Графиня Y. тоже-с обещала писать обо мне.
— Долго же вы теперь останетесь за границей?
— Пока, Бог даст, улажусь.
Я оставил этого господина в Париже. На лето он собирался выехать со своей графиней в Ниццу, а там уж, верно, уладится и приедет с готовой протекцией в Петербург и подлезет к большому человеку.
Этот учитель только дурачок и пролаза, лакейчик, искатель протекции. Таких есть, с небольшими оттенками, еще человек пять-шесть. Все они круглые невежды и люди самые пошленькие, натурки самые обыденные; но еще они не крайняя степень гадости в парижском педагогическом русском мире.
А есть в ряду учителей люди, которых и к собакам пустить нельзя: собак развратят и погубят. Есть такой господин П. А. Ко—ч. Ему в 1863 году было от роду всего двадцать два года, но он уже прошел, как говорится, через огонь и воды и медные трубы. Все видел и всего откушал. Был в университете, исключен, по требованию товарищей, за безнравственное поведение; был подносчиком в публичном доме; был на попечении у старой чухонки в Петербурге; был мизераблем; встретил своего монсиньора Бьенвеню в лице молодого русского литератора В—ва. Тот его одел, обрядил, поместил с другим подобным же молодым мизераблем в особой чистой комнатке и стал заниматься их нравственным развитем и умственным образованием. Но тут мизерабли занялись таким видом эпикуреизма, что русский монсиньор Бьенвеню, застав их на поличном, наградил каждого десятью рублями и выгнал из дома. Отсюда мой парижский знакомец потянулся в Киев, прослыл там Фейербахом и, залучивши в свои руки некоторую капитальную сумму, унесся в Европу. В Париже он нанял две комнаты, завелся баронессой, под чужим именем давал сомнительные денежные расписки, простоял несколько неприятных минут перед судом сенского префекта и наконец, по рекомендациям с поповки, сделался учителем в аристократических русских домах в Париже. Его ласкали и отец Васильев, и отец Прилежаев, и, вероятно, считали это в своих обязанностях, ибо не смущались слухами, распространенными о Ко—че. Историю же его трудно было не знать: ее, с самыми мелочными подробностями, знал целый Латинский квартал. Одни шутили над ним и называли его «madame Поль», другие от него просто отворачивались, но никто о нем не думал иначе, как о дряни, не стоящей никакого внимания. Вдруг наш Поль получает 700 франков в месяц за уроки и бывает в домах самых заметных елисеевцев-аристократов.
Этот Поль был человек удивительно наглый. Он очень любил выставлять на вид свои успехи и колоть ими глаза бедным латинским труженикам, сходящимся по вечерам в Café de la Rotonde потолковать о новостях, почитать газеты и выпить по кружке пива. С 700 франков в кармане, он ходил всякий вечер в Café, садился, громко требовал американские гроги и заводил задорные разговоры.
— Как это вы обделываете ваши делишки, Поль? — спросит его кто-нибудь.
— Еще бы! — ответит. — На наш век дураков-то хватит.
— Да где вы их отыскиваете?
— А поповка на что! Там только будь смирен яко агнец, так все будет.
И захохочет.
Искусство обделывать свои делишки и обставлять себя в Павле Ко—че было необычайное.
Впоследствии этот господин так оскандализировался в Париже, что русские сделали сходку и положили на этой сходке обсудить, что сделать с этим человеком, который, называя себя студентом, посланным от Киевского университета, не предъявляет никаких доказательств, что он послан от университета, а, между тем, ест в ресторанах по-хлестаковски на счет датского короля; дает фальшивые расписки; обирает гризет; приобрел себе фавор у известных бугроманов и наконец проворовался и распускает слух, что он тайный агент русского правительства в Париже. Чтобы придать этой сходке более солидный характер, русские послали извещение нашим священникам, консулу и его угреватому писарю, прося их, не удостоят ли они почтить своим посещением сходку, которую русские нашлись вынужденными сделать в квартире гвардейского офицера Лукошкова, чтобы решить, что сделать с Ко—чем, который марает русское имя и за которого мы уже не раз платили деньги из своих тощих кошельков, чтобы только не всплывали наружу его мелкие и грязные делишки, позорящие русское имя и правительство, которого Ко—ч стал рекомендовать себя тайным агентом.
Ни священники, ни консул, ни его угреватый писарь, никто не удостоил выслушать, что было сказано на этой сходке. Никто не приехал, и этого мало, что никто не приехал, но хозяин квартиры, где была сходка, г. Лукошков, был приглашен в дом посольства, где ему одним из членов консульской канцелярии вменено в вину дозволение сходки русских в его квартире и взято с него слово впредь ни под каким предлогом такого бесчинства не допускать. Тогда русские решились просить нашего посла, г. Будберга, об удалении почтенного соотчича за границу Франции, но, поохлажденные опытными людьми в своих упованиях на способность русского посольства снизойти до внимания к делам чести частных русских людей, просто положили не знать г. Ко—ча и отречься от всякого с ним общения.
(Теперь это все, говорят, не так. Корреспондент газеты «Голос» г. Щербань нашим посольством нахвалиться не может. Просто русское сердце замирает от радости, как читаешь, что за участливость являет ныне русским это посольство; но в мое время было так, как я рассказываю.)
Но обо всей этой истории с Ко—чем будет рассказано подробно, при описании российских скандалов в Париже. До последнего же казуса сказанный господин обучал детей и являлся всякую неделю со смиренным видом на благодеявшую ему поповку.
Есть, наконец, еще четыре учителя, просто люди плохонькие, но добрые и весьма оригинальные. Весь вред их преподавания ограничивается тем, что они утомляют детское терпение и не приносят детям никакой пользы; но они, по крайней мере, не развращают детей, как милый Поль и ему подобные русские смельчаки в Париже.
В числе этих невинных учителей есть один удивительнейший оригинал. Он служил когда-то в одной петербургской канцелярии писцом. Долго и крепко трудился, переписывал всякую бестолочь и за этой работой погубил последний смысл, которого природа и без того отпустила ему скупою мерою и аптечным весом. В это время начался набор людей на Варшавскую железную дорогу. Он сунулся проситься туда — ему отказали за незнание французского языка. Такое обстоятельство имело сильное и решительное влияние на отвергнутого соискателя. С ним случилось частное помешательство. Он вывел, что все его несчастия происходят от незнания французского языка, и положил, во что бы то ни стало, замалевать этот пробел на чистом фоне своих знаний. Решение, как видите, весьма похвальное; но соотечественник наш преоригинально его выполнил.
Он не купил самоучителя, составленного по Робертсону, не стал ходить к какому-нибудь учителю, а продал шубенку, часы, еще кое-какие мелочи из своей движимости и умчался в Париж, поклявшись не возвращаться в Петербург, пока не совладеет с французским языком.
В Париже он устроился самым оригинальным образом. Сначала он мыкал очень тяжелое горе и почти не имел где преклонить головы. Но это продолжалось всего с месяц. К концу этого месяца в одном из парижских пассажей он встретился с пожилою и довольно безобразною француженкою, мозольною операторшею из rue Lavoisier, которой показался заслуживающим довольно теплого участия. У него явился угол; а потом, приютясь в этом угле, он устремил свои взоры на поповку — и поповка его пристроила. Сначала он поступил в хор, тянул там баском «всемирную славу о человеке прозябшую», а потом его зарекомендовали в наставники, и он теперь обучает младых парижских россиян. Это премилая, теплая, наивная и преоригинальная личность, но, при всем том, довольно круглый и крупный невежда. О русской литературе, истории, праве он ничего не знает; с русскою жизнью вовсе не знаком. Россия для него значит Петербург, за заставами которого болота, а на тех болотах сидят «соважи» и поют: