Theatrum mundi. Подвижный лексикон - Коллектив авторов
Интересно, что и математика начинает резко меняться и интенсивно развиваться именно в XIX веке. Возьмем, например, геометрию. Две тысячи лет господствует система постулатов и аксиом Евклида, формально описывающая наш опыт освоения двух– и трехмерных пространств, или, говоря менее формально, пространств земли и неба. Евклид своей геометрией задает форму устойчивости мира как человеческого опыта освоения пространства. Две тысячи лет эта система проявляла свою надежность, хотя и были подозрения в том, что аксиома о параллельных прямых, которые не пересекаются, либо избыточна (то есть не аксиома, а теорема, требующая доказательства), либо просто лишняя (то есть искусственно сужает возможности формальной системы для описания мира). Лобачевский, Бойяи, Риман в XIX веке отказываются от нее и строят свои нелинейные (неевклидовы) геометрии. История понимания пространства радикально меняется. Где здесь момент экзаптации, спросите вы? Он действительно почти незаметен. Проявляется он, на мой взгляд, в книге Давида Гильберта «Основания геометрии», написанной на рубеже XIX и XX веков. В чем заключается идея Гильберта? Он вводит новую формализацию в систему аксиом Евклида (ту самую, по которой мы в школе учили геометрию). Гильберт отказывается от идеи, что эти аксиомы – некоторые интуитивно данные нашему разуму истины. Гильберт делает следующий шаг после создателей нелинейных геометрий. Он предполагает возможность геометрий, где под вопросом могут оказаться постулаты и аксиомы, в которых мы не сомневались все эти два тысячелетия[251]. Отказ от постулата (или аксиомы) и замена его на иной, совсем неочевидный – это, на мой взгляд, и есть вариант математической экзаптации. Мы привыкли думать, что такого рода «замены» должны происходить по необходимости. Однако в математике это не так. Это просто особенность математического мышления – создавать формальные системы, порой не соответствующие никакому нашему человеческому опыту. Формальная математика (и формальная геометрия Гильберта в частности) есть способ освоения сложности мира, прикладная же математика – способ описать то, что уже освоено иными дисциплинами, что стало человекомерным, то есть способ сведения (упрощения) мира до конкретных формул.
Возможность построения непредставимых геометрий, уже не соотносящихся с человеческим опытом и воображением, возникающих в результате изменения аксиоматики, поначалу кажется чистой абстракцией, игрой ума. Однако позже с развитием ядерной физики вдруг появляется потребность в этих геометриях, они неожиданно находят свое практическое применение в электромагнетизме, в квантовой механике, в теории струн… Именно такую ситуацию Юджин Вигнер назвал «непостижимой эффективностью математики». Мы же можем предположить, что математика связана с преадаптивностью нашего понимания и познания мира. Я подозреваю, что не только физического или биологического, но и гуманитарного.
Что мы можем выявить как преадаптивность в социальном плане, в общественных науках? Здесь я подхожу к тому, о чем ты, Юля, просила, – связать все это хоть как-то с театральностью.
Итак, французская революция 1789 года, которую мы называем Великой. Длится она достаточно долго, вплоть до Наполеона, и все тогда ощущают это как дление революции. В 1790-е годы Кант пишет свой знаменитый текст «Спор факультетов», где во второй части затрагивает тему французской революции[252]. Что делает французскую революцию революцией по Канту? Он говорит, что революция только тогда является революцией (я не дословно передаю, но по смыслу), когда у нее есть зритель. То есть революция не происходит сама по себе. Очень важно, чтобы она была явлена для глобальной аудитории, чтобы я, Кант, сидящий в Кенигсберге, воспринимал ее так, будто нахожусь среди женщин, идущих на Версаль, или среди протестующих в Тюильри, или в момент взятия Бастилии. Она включает в себя зрелище революции как необходимый социальный фактор. Включенность в нее структуры зрелища делает ее универсальной для всех. Революция не происходит невидимо, она обязательно должна о себе заявить, и она должна заявить о себе сломом определенного рода представлений, связанных с индивидуальным опытом ее понимания. То есть революцию можно воспринимать только в качестве коллективного зрителя или публики. Возможно, Кант даже не употребляет это слово. Я не помню. Но фактически «публика» станет одним из ключевых слов в XIX веке. Публика является органичным продолжением той массы, которая производит революцию, которая не знает сословных и прочих границ. В социальном плане революция – это трансформация отношений, которая осуществляется массой. Не индивидами, не героями, не революционерами, а именно массой. И это важнейшая смена аксиоматики: индивидуальное еще действует, но уже сталкивается с опытом масс, требующим для себя иных форм (возможно, что это уже не формы чувственности или познания, но явно формы действия). Кант связывает это с идеей «общего чувства» (sensus communis), и таким общим чувством он считает революционный энтузиазм, веком позже нечто подобное Ленин назовет «живым творчеством масс».
И здесь возникает важный вопрос, которым, кстати, задаются многие теоретики на протяжении последних двух веков: что такое масса? Я не буду приводить здесь эту историю рефлексии толп и масс, скажу лишь, что для меня очевидно, что масса – это не собрание индивидов, и даже, рискну сказать, не новый субъект, который выходит на авансцену истории. Нам хочется наделить массу характером субъективности, но нет, масса в каком-то смысле непредсказуема. Я бы сказал, что масса – оператор преадаптивных возможностей. Именно ею осуществляются те социальные трансформации, которые дают ощущение, что каждый момент слома (постулатов, аксиом, ценностей…), момент революции – это процесс исторический. Между тем, у самой массы нет никакой чувствительности к историческому времени. Она находится словно в другом времени, или даже в ином измерении, нежели человеческое.
Говоря несколько схематично, историческое (человекомерное) понимание революции обычно описывается