Алексей Толстой - Том 10. Публицистика
Теперь о данной теме, — о театре: ворвалась ли современность в театр? Нет. (За небольшими, частичными исключениями.) Почему? Потому что подменяли луну трактором. На Ижорском заводе я видел отливку одной из самых крупных частей блюминга. Это было зрелище почти фантастическое, — напряженность и дружность работы, рев мартеновских печей, сигнальные звонки, тревога ожидания, проносящиеся под крышей мостовые краны, потоки ослепительной стали, буран искр, рабочие, бросающиеся в самую, казалось, кипящую сталь, киноаппараты, зарева света, — это было овладение стихией, торжество человека.
Тогда же я задумался: возможно ли театру овладеть этой суммой образов, суммой, дающей то высокое и напряженное торжество победы и достижения? Возможно. Но для этого нужно, чтобы драматург, режиссер и актер сами пережили этот процесс, восприняли бы предметы, его обставляющие, как ряд условных рефлексов.
Вопрос о театре и технике возбудит, несомненно, большую литературу. Встанет вопрос о методе новой драматургии. Метод? Я думаю, что метод, в конце концов, понятие схоластическое. Единственный метод — это в каждом случае разрушение всех имеющихся методов. В каждом случае художнику нужно идти на отчаянный риск, имея только живое восприятие жизни, ее целеустремленность и свою страсть, возбужденную прикосновением движения окружающих людей и вещей.
Да, именно, — страсть. Страсть как питательное вещество для чувств, которыми художник познает мир. Я представляю так, что драматург, увидевший отливку блюминга на Ижорском заводе, не изобразит процесс отливки, даже, может быть, о блюминге, о стали не будет и упомянуто, но на сцену он перенесет пережитое им торжество преодоления. На сцене не будет показано ни картонных станков, ни деревянных шестерен, ни молотков из папье-маше, но будет жить человек, преодолевающий косность материи и жизни во имя единственного и неизбежного пути.
Не стоит больше писать о вредителях, о колеблющихся интеллигентах, о женщинах буржуазного происхождения, разлагающих своих мужей-коммунистов, и о женщинах буржуазного происхождения, внезапно изменяющих в положительную сторону свое отношение к пятилетке. Это все очень мелко, бесстрастно, эта дорожка — около.
Без предварительного метода, без страха, художник, бросайся в поток жизни, ощупай вещи своими руками, вдохни, как пахнет пот, переживи сам тысячу человеческих трагедий труда, борьбы, достижений, неудач, — что вынесешь оттуда на сцену — твое дело, но во всяком случае — вынесешь большое: правду о жизни сегодняшнего дня, познание мира.
Путешествие в другой мир
Один человек бродил сегодня по Москве, послезавтра утром вылез из вагона в Берлине и пошел бродить по другому миру. Попытаемся описать впечатления этого человека, — разумеется, мимолетные и не углубленные до статистических цифр, но все же чрезвычайно острые.
С первых же шагов в поток впечатлений вторгается настойчивое желание увидеть причины чудовищных противоречий, раздирающих великий город. Здесь все обнажено, покров буржуазного приличия содран. Перед наблюдателем — вся сущность этого «другого мира». Повторяю: не берусь развертывать глубокого анализа из мимолетной поездки, — это было бы бессовестно и перед наукой и перед человеческой трагедией. Но, может быть, кое-что удастся уловить.
Берлин — «великолепный» клинический случай мировой болезни. Кажется, что у нас в СССР массовый читатель недостаточно вещественно представляет всю глубину отчаяния, куда рушится эта грандиозная цивилизация, эти квадрильоны затраченных человеческих усилий. Нельзя повторять расточительную гибель античного Рима, нужно спасти накопленные сокровища, спасти все ценное: — вот первые ощущения наблюдателя. Но вся система — больна, желудок начинает переваривать сам себя, — вот почему премудрые буржуазные экономисты отвечают: «Размеры и длительность кризиса — загадка». Умные немцы говорят: «Кризис продлится еще три года…»
«Почему именно три года и что спасет через три года?»
Пожалуй, что надежды только на одного бога.
До Берлина впечатления от Польши, — из окна вагона. На вокзальных перронах, в вагоне — военные: лакированные голенища, никелированные шпаги и гипертрофированные козырьки фуражек. Козырьки поражают воображенье советского путешественника, — сначала видишь козырек, — на полторы четверти впереди лица, потом — усы, потом — шнуры и остальную элегантность. Козырьки, должно быть, пропорциональны военному бюджету. Они угрожающе нависают над мыслями (советского путешественника) о кризисе, об изобилии (в вокзальных буфетах) французского импорта, о шикарных импортных вагонах и над прочими бестактностями, какие лезут в голову русскому проезжему.
Из-под навеса военных козырьков он (проезжий) косится в окно: — снега, деревни, Барановичи и Волковишки. Какие были, скажем, лет двадцать тому назад эти местечки и городки, с деревянными домишками, заборами, грязными улицами, с несоразмерно большим количеством костелов на видных местах, — какие были серые, истрепанные непогодой, убогие деревни в сугробах, такими стоят и сейчас. Любопытно невероятно: — скачок во времени, анахронизм… Любители старины, рыдальцы по невозвратному: — вот оно — довоенное Царство польское — живьем! Прогремели великие годы, а тут все стоит, как стояло… Хоть бы на разводку одну антенну протянуть от мужицкой крыши к башне костела! Землю эту, столько столетий содрогавшуюся от панской мазурки, от угрюмой деспотии черного орла, — осеняют сейчас черные тени гигантских козырьков.
Не знаю, — может быть, это все так только кажется из окна вагона.
Мглистое утро. Проносятся мимо опрятные кирпичные домики, крытые черепицей. Падает редкий снежок на прошлогоднюю траву железнодорожной выемки. Все шире пути, за падающим снегом — дымы, неясные очертания газовых хранилищ, труб, — поезд врывается в высокие, без зелени, улицы, грохочет по виадукам, останавливается под корытообразной крышей вокзала, построенного вымершим племенем рослых и бородатых германцев, победителей под Седаном.
Такие вокзалы будут следовать один за другим, — выгадывая время, советский путешественник берет чемоданишко и пересаживается в желто-красный, пахнущий сигарами вагон круговой дороги. Потертые, опрятные куртки служащих, синяя одежда рабочих, — шерстяные шарфы, надвинутые шляпы и кепки. Худые, спокойно-мрачные, усталые лица.
За окнами мчащегося вагона поворачиваются необъятные мглистые перспективы города. Вокзал зоологического сада, — вы в центре западной части Берлина.
Путешественник спускается с перрона по внутренней лестнице в темноватые коридоры и сейчас же выходит на улицу. Влажный зеркальный асфальт. Вереница дремлющих такси, — травяного цвета с пестрой полоской. Немного прохожих, идущих озабоченно и не оглядываясь мимо гениальной системы выкачивания обывательских денег: это витрины магазинов, — с правой и левой стороны сплошь зеркальные, протертые суконками, окаймленные никелем или алюминием огромные окна, где над каждым предметом — изящный кусочек картона с ценой и перечеркнутой старой (прошлого месяца) расценкой. Здесь все построено на внушении, на коротком шоке: вы бежите мимо, взглянули, остановились, у вас возникло желание, — это основной принцип витрины: мгновенное острое желание у мимо бегущего… Заходите в магазин, вам очаровательно предлагают вещь и, кроме того, с тонкой деликатностью, без назойливости, — боже упаси, — еще ряд вещей, углубляющих и дополняющих ваше нововозникшее желание. Вам завертывают все это в хрустящую цветную бумагу, и вы, провожаемый улыбками и пожеланиями, выходите на широкий, без пылинки, тротуар, оторопело раскаиваясь в потраченных деньгах.
Бойтесь этих витрин, они пострашнее сирен Одиссея: мысль фабриканта легкой индустрии и ловкость магазинного продавца далеко опережают ваши потребности и желания: вам на ходу мгновенно создадут новую эмоцию… Вообще-то говоря, — много ли человеку нужно? Берегитесь, — вам набьют карманы таким количеством вещей (подсчитывал — до семидесяти шести мелких предметов), — долго после вы еще будете придумывать, что бы поковырять той или другой штучкой.
Вы сворачиваете на главную артерию, — магазинов еще больше, они еще роскошнее. В перспективе широчайшей улицы с зеркальной мостовой — какие-то звездные скопления витрин, кафе, ресторанов. Каркасы реклам, которые зажгутся с вечерней зарей. «Вот, черт возьми, — думаете вы, — во что превращены томительные трудодни немецких пролетариев!»
На перекрестке стоит с корзиночкой фиалок седая, в истертом пальто, худая женщина (сошедшая с плаката: — «Шесть миллионов безработных»). Фиалки. Весна. Над высокими крышами развеяло туман… Влажная синева, ветер и солнце… За огромными стеклами модного магазина — манекены, — длинные девушки-блондинки с приподнятыми носиками (сверхсовременная красота), — застыв в изящном всплеске рук, будто в изумлении от собственной красоты, одеты в нежно-зеленые ткани, как морская вода весенним утром…