Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №11 (2001)
Тем важнее прислушаться к голосу Достоевского.
Когда Достоевского называли психологом, он уточнял такое определение и говорил о себе как о реалисте в высшем смысле, исследующем глубины и законы человеческого духа. Художественную и философскую методологию писателя можно характеризовать как духоведение, в котором истинное значение психологических, политических, идеологических, экономических, эстетических и иных проблем раскрывается в сопоставлении с тем или иным основополагающим метафизическим образом человека, с его коренными представлениями о своей природе, ее подлинной сущности, об истоках, целях и смысле бытия.
Кто есть человек — продукт стихийной игры слепых сил природы, “свинья естественная”, как утверждает, например, Ракитин в “Братьях Карамазовых” и подобные ему персонажи в других романах? Если человек, со всеми своими духовными чувствованиями и нравственными страданиями, принимает себя, опираясь на материалистическое мировоззрение, лишь за мышь, пусть и “усиленно сознающую мышь” (так выражается герой “Записок из подполья”), тогда нелепо и нелогично надеяться на какое-то братство и любовь среди людей. (Человек произошел от обезьяны, следовательно, люди должны любить друг друга — так вслед за Достоевским иронизировал Вл. Соловьев над абсурдным силлогизмом, скрытым в основе утопического прожектерства всякого рода современных гуманистов, наивно, неправомерно и опасно сочетавших моральный нигилизм материалистического мировоззрения с утопическим человеколюбием.) Тогда естественно и логично ощущать или осознавать свою жизнь в категориях самосохранения и борьбы за существование, тайной вражды и скрытого взаимовытеснения, конкуренции и соперничества — в тех категориях, в которых собственно человеческие свойства личности, резко выделяющие ее из природного мира, такие, например, как милосердие, сострадание, праведность, утрачивают свою подлинную сущность и самостоятельную значимость, либо угасают за невостребованностью и ненадобностью, либо мыслятся, если воспользоваться известным эпиграфом к “Максимам” Ларошфуко, как переряженный порок, как некий условный адаптирующий и корректирующий механизм, который на своем уровне и в своей сфере играет роль, аналогичную той, что в психоанализе Фрейда выполняет прагматический принцип реальности по отношению к гедонистическому принципу удовольствия.
Если же человек воспринимает себя как образ и подобие Божие, тогда он удовлетворяет глубинную, более или менее осознанную потребность в не теряемом со смертью смысле своего существования, а все специфически человеческие свойства, слитые с памятью о Первообразе и его заповедях, становятся, полагал Достоевский, самостоятельной силой, способной преодолеть природный плен биологического отбора, превозмочь иго натуральных страстей, гедонистических склонностей, властных притязаний, господствующей конъюнктуры, своекорыстных расчетов, словом, тех свойств, которые в разной степени, форме и пропорциях торжествуют в миропредставлении и жизненной ориентации “усиленно сознающей мыши” и вносят катастрофические элементы энтропии, дисгармонии и разлада во взаимоотношениях людей. По его глубокому убеждению, от смутно ощущаемого или ясно осознаваемого ответа на главный вопрос о собственной сущности, с разной степенью отчетливости и вменяемости дающий о себе знать, зависит вольное или невольное предпочтение определенных ценностей, направление воли и желаний, та психологическая доминанта, которая в конечном итоге предустанавливает и активизирует идейный выбор или конкретный рисунок жизни, судьбу отдельной личности, целого народа, всего человечества. Ясно, отмечал он, что общество имеет предел своей деятельности, тот забор, о который оно наткнется и остановится. Этот забор есть нравственное состояние общества, крепко соединенное с социальным устройством его.
“Роковой и вековечный вопрос о необходимости понятия бессмертия души для прогресса”, — заключает Достоевский в результате раздумий о “тайне человека”, как бы соединяя проблемы религии и высокой метафизики с ходом эмпирической истории и конкретной деятельностью человека, выделяя в многомерной реальности христианства одно из его, так сказать, практических приложений. “Представьте себе, — замечал он в одном из писем, — что нет Бога и бессмертия души (бессмертие души и Бог — это все одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь все дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, и там хоть все гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на мою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другого, не ограбить, не обворовать, или почему мне если уж не резать, так прямо не жить на счет других в одну свою утробу?”
Опыт, однако, показывает что именно “эмпирики” и прогрессисты (архитекторы и прорабы как “социалистического”, так и “капиталистического” Вавилона), уповающие на разум или науку, здравый смысл или прагматизм, частную или общественную собственность, информационную или биологическую революцию, “шведскую” или “американскую” модель социального устройства, склонны игнорировать роковой и вековечный вопрос, не замечать его значения для сохранения не только их же собственных ценностей, “прав человека”, “социальной справедливости”, “гуманизма” и т. д. и т. п., но и вообще жизни на земле.
Между тем реальный ход вещей определяется не столько изобретаемыми идеологическими теориями или изменяющимися социальными институтами, научными открытиями или промышленными достижениями, сколько содержанием скрытых в них ценностей и установок сознания, своеобразием нравственных принципов и мотивов поведения, влияющих по ходу жизни на взращивание высших свойств личности или, напротив, препятствующих этому.
Необходимо отметить, что и в более широкой, общедуховной, и в конкретно-практической постановке обсуждаемые проблемы всегда стояли в центре особого внимания русских писателей и мыслителей. Еще Гоголь писал о “высшей битве” — не за временную свободу, права и привилегии, а за человеческую душу, отсутствие порядка в которой не заменят никакие конституции и которой для ее исцеления необходимо вернуть забытые и отвергнутые святыни. “Высшее начало”, “высшее состояние”, “высшее искусство” — только в подобных вертикальных понятиях, долженствующих активно организовывать горизонталь личной и социальной жизни, видел Гоголь, раскрывавший бездну человеческого падения, спасение для людей.
Для Достоевского же “роковой вопрос” стал самым главным и решающим. В письме Н. А. Любимову, говоря не только о социалистах, но и о всяких иных реформаторах, строителях всевозможных модификаций Вавилонской башни, опирающихся (по логике Великого инквизитора) на “низкое происхождение” человека, на объяснение “снизу”, на использование его духовной немощи и соответственно принижения всего высшего, “низведения человечества до стадного скота”, он подчеркивал: “Вопрос ставится у стены: “Презираете вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?” И все это будто бы у них во имя любви к человечеству: “Тяжел, дескать, закон Христов и отвлеченен, для слабых людей невыносим” — и вместо закона свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом”.
Именно сосредоточенность (все более слабеющая из-за непримиримости между “объяснениями сверху” и “объяснениями снизу” и тотального господства последних) на вопросе “у стены”, стремление прояснить в “гуманистических”, “социалистических”, “политических”, “экономических” и любых других идеях и установках сознания своеобразие сокрытых в них сниженных представлений о человеке и обольстительных вариантов рабства, качества авторитетных ценностей и ведущих мотивов поведения и позволяло писателю, по его собственным словам, “пророчить факты”, предсказывать невероятные для многих общественные метаморфозы и, следовательно, быть подлинным прагматиком.
Эти важнейшие “невидимые” проблемы зависимости хода жизни от конкретного содержания и реального состояния изначальных свойств человеческой природы, от всегдашнего хода страстей, от порядка (или беспорядка) в душе, от действия (или бездействия) нравственной пружины уходят из поля зрения социально-экономических идеологов всякого времени и любой ориентации. Потому-то и оказался таким легким и безболезненным переход “коммунистов” и “консерваторов” в “демократы” и “реформаторы”, что их объединяет объяснение человека “снизу”, механико-материалистическая платформа в обезличенном представлении о человеке как о “кукле”, игрушке “производственных отношений”, “рынка”, “невидимой руки” Адама Смита и т. п., неизжитый и тесно связанный с “низким” пониманием личности рационалистический революционаризм.