Игорь Клех - Книга с множеством окон и дверей
«Ненастье. Морок. Сырость. Грязь», как и «ушанка, кепка, куртка, койка», — все это осталось, но поверх всего прошлась могучая волна лиризма, и вернулись: беззлобие иронии, как в ранних стихах, тонкость ощущения жизни, своей и страны, возникла новая открытость течению времени («гроза», «листопад», «половодье», прочие виды ненастий, убытков, бедствий — все это не только заменители имени неумолимого Хроноса, но также залоги обновления и великие чистильщики, санитары мироздания). Вышли, как и всегда у Салимона, очень русские, даже руссацкие, и очень «московские» стихи. И отнюдь не за счет каких-то наружных характеристик — будь то характерный говорок, расхожие фразеологизмы, узнаваемые реалии и позолоченные отсветы, время от времени, не то православия, не то поповщины, — а по самому своему строю, по внутренней свободе и срезанным напрямик дорожкам, по меткости реакций и смекалистости (этому практическому парадоксализму). Особенно интересно получается в первой книге «Веселые плясуны», когда подобный склад ума и речевой предрасположенности накладывается на подмосковные медитации (ну, или созерцания), и поэтическое мышление, отталкиваясь от погодных и сезонных явлений, перекликается с природным круговоротом — оживает и припоминает, кружит и замирает в непрямой, но тем более убедительной связи с ним. Такой способ сочинения и проживания стихов придает им неуловимо «дальневосточный» смысловой ореол (во всяком случае для рецензента). Когда-то чтоб суметь оценить это «свое», художественно его санкционировать, многим в поколении Салимона пришлось находить сперва нечто схожее в старокитайском и японском искусствах. «Сходит лед на ручьях, это так важно!» или «из путей живописца тушь простая превыше всего», «достаточно долог и год, если прожить его мудро» (сегодня уже режет слух; может, лучше было бы перевести «вдумчиво» или «подробно») — все это произносилось и записывалось много веков назад на Дальнем Востоке. Но оказалось, что аналогичная дистанцированность от социальных перипетий и философски окрашенная душевная повернутость к природному миру давно представлена в отечественной традиции (в пушкинской и лермонтовской «ссыльной» и пастернаковской «дачной» лирике более всего, у некоторых русских пейзажистов, а если покопаться — то вы обнаружите частичное присутствие и, как минимум, дань этой традиции у всех сколько-нибудь значимых авторов, за исключением драматургов — без Чехова — и писателей, одержимых идеями). Эта традиция знает, что никакого готового смысла ни в природе, ни в общественной или частной жизни не имеется. Сегодня часто тиражируется вполне обессмысленная патентованная формула (помимо красоты, которая мир спасет), что следует возлюбить жизнь больше смысла ее. И не в том первоначальном значении, чтоб доверять, что смысл у нее имеется, а в том, что как-нибудь приложится, а не то и так сойдет, — когда жизнь без смысла это и есть ад, вся Салимонова шкура еще постанывает от знания этого! Чтобы добыть смысл собственного существования, надо ого как набатрачиться. И больше всего на свете поэту теперь хочется, стыдно сказать, «до чистой лирики возвысить голосок // и не сорваться чтобы». Но, кажется, последнее ему не грозит. Мало в ком из наших сочинителей так силен рефлекс отвращения к необеспеченным словам и к пафосу, этому заменителю любви. Салимон из тех, не столь многочисленных, кто в состоянии еще отличать живое от мертвого. За упомянутую выше живость его стихов (не знаю уж насколько является она спонтанной) приходится, впрочем, и ему платить неряшливостью некоторых из них (споткнулась мысль или кисть — надо выбрасывать безжалостно лист). И по нескольку таких необязательных, не весьма удачных, «лишних», я бы из состава каждой книжки все же исключил. При этом мысленно потираю плотоядно руки, представляя себе со вкусом подобранный и, как всегда, изящно изданный томик «Избранного» Владимира Салимона. Не потому, что его стихи можно или следует делить на категории, а потому что должно существовать нечто вроде искусства составления «избранного» — такого или этакого. Поэт добывает квинтэссенцию практического смысла существования в такой форме, которой можно делиться — заочно, в том числе — с другими. И в этом отношении может быть смело уподоблен виноделу (мандельштамово «только стихов виноградное мясо мне освежило случайно язык»), и если вернуться к горчащему вкусу новых салимоновых стихов, то я бы рискнул определить их вкус как вкус хереса или мадеры. Эти стихи хочется цитировать, их колеблющиеся образы оседают в памяти, десятки строчек парят, внутри головы, как легкомысленные бумажные голуби: «чем больше в небе голубей, // тем небо кажется грубей»; «Не то что гипсу, //мрамору — хана», «Механизации — каюк. //Животноводству крышка.//Комод в углу. В дверях сундук. //Под носом — шишка» — но стоп!
Конечно, недурно было бы рассмотреть книгу «Бегущие от грозы» повнимательнее, но в планы рецензента не входит написание монографии о стихах Салимона (не говоря о том, что это потребовало бы совершенно иного журнального формата). И будет лучше во всех отношениях просто почитать их, пожить с ними:
При въезде в город Чеховжелали нам успехов,а малость впереди —счастливого пути.
Был путь наш многотрудныйне раз вознагражден,хотя пейзажик скудныйвставал со всех сторон.
Хотя вокруг лежалав руинах вся странаи мертвой продолжалаказаться тишина.
Мир заново озвучени вновь расцвечен мной:стук весел, скрип уключиннад заводью речной.
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ВАЙЛЮ
Собственно рецензия на книгу могла бы быть короткой (поскольку неинтересно ни заниматься пересказом, ни толочь воду в ступе):
— Вайль написал замечательную книгу;
— ее стоит купить;
— ее надо прочесть;
— и у нее есть все шансы быть признанной лучшей книгой года на русском языке в жанре non-fiction.
Поставив ее на полку, вы получите:
— путеводитель для интеллигентного путешественника по 35 знаменитым городам мира;
— сборник незаурядной эссеистики о 36 «гениях места» (Байрон и Бродский поделили Стамбул), сыгравших роль гидов, — о знаменитых писателях, художниках, архитекторах разных стран от древности и до наших дней;
— и, наконец, замечательной удобоваримости интеллектуальное чтение, отмеченное широтой кругозора, свежестью привлекаемого материала и остроумием.
Несколько распространив вышесказанное, можно добавить: само по себе воскрешение жанра путевых очерков на таком уровне, как у Вайля, — благо. Угнетенная в советский период как минимум 200-летняя литературная традиция обрела достойного проводника. Более того, расходясь во взглядах и установках с предшественниками (озабоченных более всего, как пишет Вайль, собственными эмоциями и сакраментальным Веничкиным вопросом: «Где больше ценят русского человека, по ту или по эту сторону Пиренеев?»), Вайль решительно модернизирует традицию. Конечно, как и все они, Вайль повсюду таскает за собой, будто горб, свое отечество — книга его написана исключительно для российских читателей (о чем свидетельствуют не только бесчисленные ретроспекции, отсылки и лирические отступления, но и сам строй, «оптика» его текстов). Однако при этом он не теряет исключительного любопытства к чужим культурным традициям — вкуса к незнакомым цивилизациям. Понятно, что такую книгу мог написать либо профессиональный путешественник с естественно-научным складом ума (исчезнувшая в XX столетии порода), либо эмигрант, на собственной шкуре испытавший, что такое погружение в чуждую среду и выживание в ней. (Настойчивая манифестация кулинарных интересов оттого так и неглубока, что выполняя функции т. н. «оживляжа», свидетельствует лишь об одном: о неврозе, о желании «быть накормленным» — удобно устроиться в незнакомой и непривычной обстановке, — причины те же, по которым кормят в полетах, и по которым часть людей немедленно принимается за еду, едва только заняв свои места в ж/д купе.)
Материал, переработанный Вайлем, огромен. Книга превосходна в познавательном отношении, увлекательна и легка в чтении. Автором сделана в ней масса микрооткрытий (чего стоят, например, увиденный им Чарли — «всеобщий любимец, маленький человечек в котелке, злой, как мышиный король», или «Путешествие в Стамбул» Бродского — как болезненная вакцинация, предохраняющая от безумия мыслей о возвращении на родину, — так ездят в другую страну лечиться от наркомании или делать аборт).