Максим Фрай - Книга для таких, как я
В некотором роде эти существа решили для себя проблему обладания любимым существом — не так изощренно, как делал это съеденный ими Гренуй, но все же… Круг, можно сказать, замкнулся.
Флакон третийСостав: несколько разных смертей
Коллекцию разновидностей поганых способов умереть, собранную мною на страницах романа Патрика Зюскинда, я намеренно приберег "на сладкое". Коллекция эта весьма наглядна, вполне самодостаточна и вряд ли нуждается в дополнительных комментариях. Она открывается казнью матери Гренуя на Гревской площади (сомневаюсь, что ограниченные способности этого жалкого существа в области конструирования цепочек причинно-следственной связи позволили ей осознать, что именно с ней происходит и почему так случилось) и увенчивается феерической кончиной самого Гренуя, сожранного возлюбившими его бродягами.
Страницы «Парфюмера» кишат великолепными образцами человеческой глупости, низости и уродства (сам Гренуй на этом фоне выглядит — вопреки или согласно авторской воле, не знаю — почти невинным свихнувшимся ангелом). Неудивительно, что перечень смертей, к которым Зюскинд (не без известного удовольствия, я полагаю) приговорил своих героев, куда более поучителен, чем вялотекущие страдания персонажей дантова «Ада». Возможно, особенно поучительна (и трагикомична) смерть мадам Гайар, женщины, которая душой умерла еще в детстве и (вероятно, отчасти по этой причине) была озабочена исключительно тщательной подготовкой к смерти. Мадам Гайар хотела позволить себе частную смерть и всю жизнь положила на достижение одной-единственной цели: позволить себе помереть дома, а не околевать в Отель-Дьё, как ее муж.
…В 1797 году — ей тогда было под девяносто — она потеряла все свое скопленное по крохам, нажитое тяжким вековым трудом имущество и ютилась в крошечной меблированной каморке на улице Кокий. И только теперь, с десяти-, с двадцатилетним опозданием, подошла смерть — она пришла к ней в образе опухоли, болезнь схватила мадам за горло, лишила ее сначала аппетита, потом голоса, так что она не могла возразить ни слова, когда ее отправляли в богадельню Отель-Дьё. Там ее поместили в ту самую залу, битком набитую сотнями умирающих людей, где некогда умер ее муж, сунули в общую кровать к пятерым другим совершенно посторонним старухам (они лежали, тесно прижатые телами друг к другу) и оставили там на три недели принародно умирать. Потом ее зашили в мешок, в четыре часа утра вместе с пятьюдесятью другими трупами швырнули на телегу и под тонкий перезвон колокольчика отвезли на новое кладбище в Кламар, что находится в миле от городских ворот, и там уложили на вечный покой в братской могиле под толстым слоем негашеной извести1.
Следующей жертвой не Гренуя, — однообразные смерти многочисленных жертв его маниакального стремления к обладанию идеальным ароматом вряд ли достойны пристального внимания, — а так называемого "неотвратимого рока" (когда речь идет о книге, "неотвратимым роком" является, разумеется, автор текста) стал ювелир Бальдини — живое воплощение столь популярного в среде хомосапиенсов самообмана, самообольщения и самодовольства. Перед смертью он (человек, как большинство его современников, искренне верующий) в очередной раз отложил посещение храма ради "более важных" дел. Метафора прозрачна как диетический бульон.
…Ночью произошла небольшая катастрофа, каковая спустя приличествующее случаю время дала повод королю издать приказ о постепенном сносе всех домов на всех мостах города Парижа; без видимой причины обвалился мост Менял — с западной стороны между третьей и четвертой опорой. Два дома обрушились в реку так стремительно и внезапно, что никого из обитателей нельзя было спасти. К счастью, погибло всего два человека, а именно Джузеппе Бальдини и его жена Тереза1.
Трагифарс достигает апогея, когда речь заходит о «подвижнической» гибели маркиза де ла Тайад-Эспинасса, изобретателя и пропагандиста "теории флюидов". Эта метафора не менее прозрачна, чем прочие; от себя же добавлю, что маркиз — единственный экспонат этой коллекции, который вызывает у меня не отвращение, но сочувствие. И теория у него была дурацкая, и умер он, что греха таить, глупо, и последователи его выглядят полными идиотами… Но, по крайней мере, в его существовании присутствовало некоторое (пусть тщеславное) вдохновение, а последние минуты отмечены суматошной, но искренней экзальтацией.
Этот ученый муж, стоявший на пороге старости, приказал доставить себя на вершину высотой 2800 метров и там в течение трех недель подвергнуть воздействию самого настоящего, самого свежего витального воздуха, дабы, как он объявил во всеуслышание, точно к Рождеству снова спуститься вниз в качестве крепкого двадцатилетнего юноши.
Адепты сдались уже сразу за Верне, последним человеческим поселением у подножия ужасной горы. Однако маркиза ничто не могло остановить. На ледяном холоде он сбросил с себя одежду и, исторгая громкие вопли ликования, начал восхождение один. Последнее воспоминание о нем — это его силуэт с экстатически воздетыми к небу руками, исчезающий с песней в снежной буре2.
Заканчиваю ворошить эту коллекцию литературных смертей со странным ощущением: в истории, известной читателям под названием «Парфюмер», действовал не один гениальный маньяк, а два. В то время как Жан-Батист Гренуй безжалостно потрошил молодые тела прекрасных незнакомок, чтобы извлечь из них божественный аромат любви, Патрик Зюскинд столь же безжалостно уничтожал и препарировал человеческий мусор.
Я не стану фальшиво резюмировать, что автор превзошел своего героя в этом странном марафоне от «гения» к «злодейству»: живому человеку нелегко соревноваться с литературным персонажем. Но для живого человека Зюскинд действовал безупречно: воздействие жестокого обаяния его прозы на читательскую аудиторию уже прошло "полевые испытания" и не может не быть признанным максимально эффективным.
P. S.
Вот уже неделю (ровно столько времени прошло с того момента, когда я принялся абсорбировать ароматы "Парфюмера") меня преследует маниакальное желание написать одну-единственную фразу: "Художник, который не способен обнаружить Жан-Батиста Гренуя в сумерках собственной личности, или врет, или не является художником".
Написал.
Теперь все.
1999 г.
Антология как разновидность бессмертия
Некоторые дружбы тянутся дольше, чем жизнь людей, которых они связывали. Сильвина Окампо умерла в 1993 году, Борхес — в 1986-м. В минувшем 1999-м не стало и Касареса. "Антология фантастической литературы" — тень долгой дружбы, связывавшей этих троих мертвецов, осязаемый итог их долгих бесед за бесконечными чашечками кофе (мате? ладно, пусть будет мате) — была переведена на русский язык и издана в «Амфоре» в самом конце ушедших тысяча девятисотых. Среди нескольких десятков авторов, чьи рассказы или отдельные реплики вошли в сборник, много известных имен (диапазон — от Петрония до Джойса); немало и совершенно незнакомых авторов. Пространство под обложкой тем не менее вовсе не напоминает лоскутное одеяло: фантастические истории, собранные Борхесом-Окампо-Касаресом, удивительным образом сливаются в единый текст; мне то и дело приходилось напоминать себе, что я читаю именно антологию, а не цельное авторское произведение.
Составители литературных антологий неизбежно рассказывают о себе больше, чем авторы мемуаров. Когда берешься за повествование о своей жизни, можно скрыть некоторые обстоятельства и домыслить другие, но, составляя антологию, объединяя под одной обложкой чужие тексты, принимая парад собственных пристрастий и предпочтений, поневоле приподнимешь покровы один за другим. Любая антология — досье на своего составителя. Боюсь, чем больше стараний он приложит для того, чтобы избавить книгу, составленную из чужих текстов, от собственного присутствия, тем точнее и беспристрастнее получится досье. Другое дело, что такого рода досье еще и расшифровать требуется…
Поскольку у "Антологии фантастической литературы" не один, а три составителя (Борхес не может считаться единственным по той лишь причине, что его имя дольше знакомо русскоязычному уху, чем имена Бьой Касареса и Сильвины Окампо), эта книга не столько дает представление о личностях составителей, сколько приоткрывает завесу над очаровательной (производная от слова "чары") тайной их многолетней дружбы. Теперь я знаю о них очень (слишком?) много, но — почти ничего такого, что можно перевести на язык слов. Разве что — втроем они не так страшились темноты (когда уходят зрительные образы, можно услышать, как шуршит время в дальних комнатах дома) и сновидений (бесчисленных и почти бессмысленных эпиграфов к будущей смерти). Собравшись вместе, они могли дать волю своим причудливым фантазиям, поскольку пока друзья с чашками кофе в руках сидят напротив, смутные видения и тревожные предчувствия можно снисходительно называть «фантазиями». Возможно, втроем они становились чуть-чуть бессмертнее, чем врозь.