Анатолий Кузнецов - На «Свободе». Беседы у микрофона. 1972-1979
Но в данном случае меня потрясла еще больше мать. Она, оказывается, была идейной коммунисткой и считала, что правительство правильно наказало ее дочь, даже не ожидала, что ее выпустят, и была ужасно недовольна, когда та явилась и пришлось восстановить ее прописку в квартире. Не верите? Повторяю: идейная и плюс еще жадная. Она же привыкла отдавать вторую комнату и от крупных денег не намерена была отказываться, поэтому позволила дочери жить только в кладовке — не то что без окошка, но хотя бы какой-нибудь дырки для вентиляции, так метра полтора в длину. Причем каждый день на нее шипела: «Чтоб ты сдохла! Когда ты сдохнешь!»
Я тогда, сам студент, уйдя из общежития, снял эту комнату, чтобы писать повесть «Продолжение легенды». Сначала хорошо работалось, потом увидел, что живу среди какого-то кошмара. В четыре часа утра побросал рукописи и носки в чемодан и, хотя вперед было заплачено, выскочил из этой квартиры: сидел, ожидая первого троллейбуса, на скамеечке на Трубной площади и думал: вот о чем, должно быть, надо писать повести.
17 ноября 1973 г.
О насилии
Самым большим духовным потрясением последних дней было для меня прочтение статьи Солженицына «Мир и насилие», опубликованной в норвежской газете «Афтенпосте», перепечатанной во всем мире и вызвавшей много обсуждений. Я бы сказал, что она равна по своему значению таким, ставшим классическими, выступлениям писателей, как, скажем, «Я обвиняю» Золя или «Не могу молчать» Толстого. Имею в виду именно масштабность.
В статье, на мой взгляд, можно назвать истинно новой основную мысль Солженицына:
Движение «против войны» это далеко еще не все движение «за мир». Противопоставление «мир — война» содержит логическую ошибку: целая теза противопоставляется части антитезы. Война есть массовое, густое, громкое, яркое, но далеко не единственное проявление никогда не прекращенного многоохватного мирового насилия. Противопоставление же логически равновесное и нравственно истинное есть: мир — насилие.
Вы знаете, как это бывает: кто-то скажет что-нибудь очень точно — и вы вскрикиваете: «Да, да! Я сам это давно чувствовал, только не умел выразить словами». Одна из черт гения та, что он умеет выразить то, что другие, чувствуя, даже вплотную приближаясь, выразить не умеют.
Почему, почему были так противны мне, думаю я, все те многошумные конгрессы в защиту мира, все эти движения борцов за мир, эти фотографии, где Александр Фадеев заседает рука об руку с патриархом в полном облачении, с крестом на груди. И настоятель Кентерберийского собора, и Бертран Расселл, и заслуженные кадровые энкавэдисты-кагэбисты в трогательном единодушии выпускают воркующего голубя Пикассо: «Летите, голуби, летите!..» Ведь святое дело! Миру — мир. Скандируем до хрипоты, выкладываем из выбеленных известкой камушков вдоль железных дорог. Вспоминаю: такая деталь была когда-то и у меня, грешного, в повести «Продолжение легенды». Отыскал и вот процитирую, вызвав, вероятно, вашу улыбку, а ведь тогда это было на полном серьезе, в одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году, — мое описание Транссибирской магистрали:
Мелькают будки, разъезды, выложенные камнями звезды у верстовых столбов, иногда — лозунг «Миру — мир!», «Братский привет китайскому народу», «Догоним США по производству мяса и молока!», и сотни путевых обходчиков в облаках поднятой поездом пыли протягивают нам вслед желтые флажки.
Вот он лежит передо мной, подлинный экземпляр тех лет, который я так, на память, прихватил с собой в чемодане, уезжая в Лондон, страницы уже пожелтели. Стоп. Кидаюсь рыться в ящиках — ищу другой экземпляр, мой однотомник, выпущенный ровно десять лет спустя, в 1967 году, тоже взял с собой в чемодан. Отыскиваю это место. Ага! Звучит вот как:
Мелькают будки, разъезды, выложенные камнями звезды у верстовых столбов, иногда — лозунг, что-нибудь вроде: «Догоним США по производству мяса и молока!», и сотни путевых обходчиков в облаках поднятой поездом пыли протягивают нам вслед желтые флажки…
Но я не помню, просто не помню, чтобы я что-нибудь переделывал для этого однотомника. Куда же делись лозунги «Миру — мир!» и «Братский привет китайскому народу»? Как интересно… если так пофантазировать, допустим, я бы по сегодняшний день оставался в Советском Союзе, вел бы себя хорошо, написал бы, значит, роман о Ленине или, на худой конец, о Красине, или Дзержинском, или Александре Матросове, подписался под посланием, клеймящим Сахарова, и вышло бы, пожалуй, уже минимум трехтомное собрание, куда «Продолжение легенды» должно было бы войти обязательно. И что тогда с этим местом? «Мелькают будки, разъезды, выложенные камнями звезды у верстовых столбов… и сотни путевых обходчиков…» Нет, ничего, даже ритм фразы совершенно не нарушается. Ну, это ладно — отступление.
Вот фантазия совершенно другого рода. Если бы, допустим на секунду, Гитлеру удалось осуществить свой план и образовалась бы некая гитлеровская евро-афро-австрало-азиатская империя, поглотившая бы (для оккупации и колонизации) такое количество арийских кадров, что уставший и объевшийся Гитлер заключил бы мир с оставшимся западным полушарием, отложив поглощение его на некоторое неопределенное время. Тут же бы, пожалуй, всплыла истина, что миру нужен мир. Пикассо или кто-нибудь другой нарисовал бы голубя. Люди такого типа, как Анджела Дэвис, Патриарх Всея Руси, доктор Геббельс или начальник Бабьего Яра Пауль фон Радомский — очень важные люди, — единодушно воссели бы в президиуме Всемирного конгресса мира, а массы, надрываясь, скандировали бы на всех языках: «Мир», «Мир», «Миру — мир». И уж можно не сомневаться, что и Нобелевская премия мира была бы присуждена тогда — кому?..
В сущности, ведь начальство любого концлагеря может со стопроцентной искренностью вешать лозунги «Мы за мир!», «Мы против войны!». Тысячу раз прав Солженицын! Противопоставление «война — мир» так же странно, как «ночь — сумерки», «зима — заморозки», «черное — серое», «горячее — тепловатое». Если на то пошло, то одним из самых миролюбивых явлений на свете следует признать тюрьмы. Тюрьмы между собой, кажется, и не воюют. Им главное, чтобы внутри в них сохранялся и порядок, и спокойствие, и мир — в общем, статус-кво. И, перефразируя известное стихотворение, если мы спросим у тишины, хотят ли — как заключенные, так и тюремщики — войны? — то, конечно же, нет. Не хотят.
Так мне становится понятным только теперь странное когда-то мне самому чувство антипатии ко всем тем упомянутым конгрессам и движениям сторонников мира. Мне, автору антивоенной до мозга костей книги, к примеру, «Бабий Яр». По принятому в СССР делению писателей часто называют «писатель сельской темы», «писатель рабочей темы». Я долго ходил в писателях «молодежной темы», но после «Бабьего Яра» мне добавили титул писателя «антивоенной темы». В 1968 году мне сообщили из Союза писателей, что я включен в число участников совещания писателей антивоенной темы в Ленинграде. В первый момент это показалось мне лестным, кроме того, давно нужно было по своим делам поехать в Ленинград — и я ответил, что буду. Потом с каждым днем мне становилось все противнее от мысли, что я поеду на это совещание. Я подумал: это потому, что мне противно брать командировочные, суточные, поселят там в люксах, будут банкеты, о-о, эти банкеты «писателей-гуманистов» за казенный, вернее народный, счет. Но я поехал в Ленинград на несколько дней раньше, сам по себе, остановился у знакомых, отказавшись таким образом от их материальных благ, и явился лишь к началу совещания.
Посмотрел на съехавшихся гуманистов, прочел пункты повестки дня, что-то вроде «Советские писатели в борьбе за мир» и так далее, — и вдруг почувствовал, что если останусь здесь еще пятнадцать минут, задохнусь, или со мной случится удар, не знаю, как это описать, но, очень сдерживая себя, отозвал в сторону руководителя совещания и сказал, что не могу участвовать, уезжаю. Первую секунду он смотрел изумленно, затем в глазах его появилась елейная ненависть, и он, многозначительно улыбаясь, сказал: «По-ни-маю». Мне было все равно, я уехал. Сегодня я, вспоминая пораженно и, может быть, чуть-чуть облегченно, вижу причину.
А я все-таки не был писателем антивоенной темы. Вернее, тема «против войны» — это было у меня само собой, как часть именно целого, более серьезного, чему война, как говорит Солженицын, «есть массовое густое, громкое, яркое, но далеко не единственное проявление». Они ошиблись, сделав меня делегатом этого совещания: у меня ведь даже военных сцен нет в полном смысле, у меня ведь о том, как человека душат, душат, душат. Даже в обезглавленном цензурой тексте — это о том, как издеваются и душат, вот о чем это прежде всего.
Но я тогда не мог найти формулировку, я не умел. Судорожно листаю сейчас, отыскиваю ключевые места. Конец первой части, глава «Ночь»: