Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России - Кирилл Рафаилович Кобрин
Появившись в Москве, Чаадаев хандрил и ипохондрил, но как-то раз приятель отвез его в Английский клуб, и наш герой стал блистать. В свете он принялся отрабатывать на знакомых то, что – в более риторически-насыщенном и профетическом виде – составило содержание «Философических писем», сочиненных им в 1828–1830-м. Собственно, он проповедовал. Адресат «писем» Екатерина Дмитриевна Панова – да и другие чаадаевские дамы – верили Чаадаеву безоговорочно. Многие в Английском клубе могли не воспринимать его особенно серьезно, но членов клуба и гостей вопросы религии и истории занимали мало, так что мнение их не в счет. Да споров-то там особенно и не велось. Настоящие оппоненты либо были в Сибири и на Кавказе, либо еще ходили в коротких штанишках. Из уцелевших сопоколенников остался, конечно, Пушкин, остался Вяземский, еще кое-кто, но все они оказались довольно ленивы в смысле возвышенного теоретического эпистолярия. Оттого Чаадаев – и до того не сильно отличавшийся любовью к диалогу – укрепился в своем монологическом тоне. Теперь возникла другая проблема – надо было заставить, буквально заставить себя выслушать.
Потом, в 1836-м, когда началось следствие по поводу публикации возмутительного «Философического письма», Чаадаев отнекивался, валил все на издателя «Телескопа» Николая Надеждина и даже раскрыл имя адресата, что, честно говоря, совсем нехорошо – бедной Пановой было и без того несладко: 17 декабря 1836 года Московское губернское правление по просьбе супруга освидетельствовало Екатерину Дмитриевну и признало сумасшедшей, постановив поместить ее в соответствующую лечебницу[28]. Но мы здесь не выносим моральных суждений по поводу поведения Чаадаева, нас интересует другое – как вышло, что письмо, документ вроде бы частный, в те годы вроде бы никому не доступный, кроме отправителя и получателя (ну и сотрудника Третьего отделения, брошенного на перлюстрацию), оказался опубликован. Вряд ли Чаадааев действительно забыл, что когда-то давал Надеждину почитать сию безделку, а тот взял и коварно тиснул, – нет, в это поверить нельзя. Повторим: наш герой никогда ничего просто так не делал. Да и сам факт того, что первое «Философическое письмо» ходило по рукам, что автор показывал его Пушкину, Вяземскому и другим (включая Надеждина), говорит об одном – он действительно хотел предать его огласке, пусть поначалу и ограниченной. Зачем? Мы попытаемся ответить на этот вопрос ниже.
Дальнейшее слишком хорошо известно, чтобы подробно останавливаться на этом. Публикация в октябре 1836-го в 15-й книге журнала «Телескоп», волнение публики, донос Вигеля, еще несколько кляуз, высочайший гнев, выраженный бессмертным «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной – смесь дерзкой бессмыслицы, достойной умалишенного». Как царь сказал, так и сделали – Чаадаева официально объявили безумцем, назначили лечение, прислали врача, запретили сочинять (о публикации речи и не шло). Не будем преувеличивать страдания автора: ведь не повесили же и в Сибирь не сослали, а вот цензора, пропустившего дерзкую бессмыслицу в печать, уволили, «Телескоп» закрыли, а Надеждина выслали в Усть-Сысольск (впрочем, в 1838-м мы видим уже его в Санкт-Петербурге). Но и преуменьшать не будем тоже – все-таки Чаадаев не к свержению власти призывал, да и вообще «Философическое письмо» сочинение историософское, с уклоном в теологию, пусть и неправильную с точки зрения Синода, – но не наказывать же за такое? Пример Радищева тут не работает: во-первых, это было за сорок лет до того, в разгар Французской революции. Во-вторых, Радищев критиковал нравы и подрывал тем самым устои. Чаадаев же рассказывал даме о том, отчего жизнь в России не столь хороша, как на запад от Брест-Литовска. Плюс несколько рассуждений на общие темы. За такое в России XIX века столь строго пока не карали. Пушкина сослали за дерзость, но сумасшедшим никто не объявлял, Чаадаева назвали безумцем, сделав тем самым вид, что все, что он говорит, – бред. Тактика Николая в борьбе с инакомыслящими сильно отличалась от тактики старшего брата – да и от тактики бабки тоже.
Последующие 20 лет жизни Чаадаев просидел во флигеле дома на Новой Басманной, читал, ходил в гости и в свет, естественно болел, жаловался на хвори, просил денег и, конечно же, сочинял. Последнее, впрочем, совсем мало, однако если смотреть с точки зрения не историка философии или религиозной мысли, а с позиции исследователя общественного мнения в России, то написанное Чаадаевым после «Философических писем» интереснее. Об этом мы тоже поговорим позже, пока же замечу, что после скандала Чаадаеву сильно повезло. Если в условном 1826 году ему было не с кем поговорить в Москве, то в условном же 1837-м такие люди появились – и их становилось все больше в 1847-м, не говоря уже о годе смерти нашего героя, 1856-м. Да-да, пришло то самое новое поколение родившихся после 1810 года, они вели споры, писали публицистику, прозу, стихи, затевали (пусть обычно и безо всякого успеха) журналы и т. д. Некрополис стал если не Вавилоном, то чем-то наподобие Афин. По крайней мере, мы можем говорить о московском общественном интеллектуальном ландшафте; Чаадаев стал важнейшей деталью его, деталью, вокруг которого этот ландшафт в каком-то смысле и сложился.
Если до того Чаадаев проповедовал ту самую одну идею, «одну мысль», о которой он писал Пушкину («Да притом, о чем мы с вами будем толковать? У меня только одна мысль, вам это известно. Если бы невзначай я и нашел в своем мозгу другие мысли, то они, наверно, будут стоять в связи со сказанной…» 18.09.1831), то теперь у него возникает еще одна – и она уже является реакцией на происходящее вокруг. Прежде всего, люди из нового поколения, предводительствуемые Хомяковым, изобретают славянофильство – и принимаются энергично его проповедовать. Славянофилы высказывают свои взгляды не только устно, они пытаются тихой сапой проникнуть в печать – под знаменами патриотизма и критики растленного Запада. Времена еще, впрочем, далекие от знаменитого разворота Российской империи к русскому национализму; Николай I видит в славянофильских идеях угрозу единству многонациональной империи, покушение на наследие Петра Великого (а ведь с Петром Пушкин сравнивает нового царя), возможные неприятности во внешней политике, учитывая, что проповедь панславизма сильно беспокоит Австрию. Наконец, эти идеи возникли без разрешения власти, отчего они подозрительны независимо от их содержания. Так что власть на славянофилов смотрит косо. Во-вторых, власть сама принимается за идеологическую работу – впервые, кажется, после правления Екатерины Второй. Идеология ранних лет правления Екатерины была заемной, просвещенческой, общеевропейской; в 1830-х решили придумать свою, партикулярную, в противовес Европе. Этим