Газета День Литературы - Газета День Литературы # 130 (2007 6)
…Столетье промчалось. И снова,
Как в тот незапамятный год –
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдёт.
Ей жить бы хотелось иначе,
Носить драгоценный наряд…
А кони всё скачут и скачут.
А избы горят и горят.
Ликующие "шестидесятники" подхватывают это восьмистишие на свои знамёна .
Но вот что важно: в отличие от Булата Окуджавы, Коржавин не называет себя "шестидесятником", он упорно считает себя человеком сороковых годов. Тех самых "сороковых, роковых", которые достались мальчикам, родившимся в двадцатые. Когда настаёт время героику двадцатых обернуть в гармонию – маршрут обозначает Давид Самойлов: из солдат в гуманисты. Измерить этот путь до мыслимого конца достаётся Коржавину. Проясняется его жизненная задача.
Он и теперь осеняет себя классиками. Не только Некрасовым, но прежде всего – Пушкиным, "Лицейская годовщина" помогает вынести изгойскую боль первых лет ссылки. Сложнее (и интереснее) перекличка с Тютчевым, возникшая на пороге "обратной ссылки", на сей раз добровольной, и не на Восток, а на Запад. Припоминая дороги, по которым исходил Россию "в рабском виде Царь Небесный", Коржавин находит умиление по этому поводу неуместным: ведь "запутавшись в причинах, вдохновляясь и юля, провожать в тайгу невинных притерпелась вся земля". А раз так, – "кто видел мир в минуты роковые, не столь блажен, как полагал поэт".
Тут уж напрашивается параллель с Борисом Чичибабиным, ещё одним мальчиком из поколения смертников, по стечению обстоятельств (как и Коржавин) на фронт не попавшим. Тот тоже запомнил "роковые минуты" и, перейдя из "сороковых роковых" в "мои шестидесятые", попытался – с помощью Тютчева – заживить распавшийся мир, срастить распавшиеся эпохи.
Коржавин ничего не может ни заживить, ни срастить. Его трезвый ум несовместим с пьянящей эйфорией. С русской историей он разделывается без всякого блаженства – высмеивает её в прощальной пародии, которая сделала бы честь А.К. Толстому ("Памяти Герцена. Баллада об историческом недосыпе". "Ах, декабристы!.. Не будите Герцена!.. Нельзя в России никого будить"). "Шестидесятники", не постаревшие душой за десятилетие, ликуя, подхватывают остроту; "почвенники", в начале 70-х поднявшие головы, получают по зубам. Коржавин отбывает из России…
Он может считать, что расплатился по счетам. Не только пародиями, но и всерьёз. Кровавя собственную душу.
Десять поэм, включённые Коржавиным в итоговый сборник "Время дано", это далеко не все его пробы в эпическом жанре, но историю душевных мук они передают вполне.
Поэма "Танька" – а если точнее обозначить нюансы отношения автора к героине: "Танька! Танечка! Таня! Татьяна! Татьяна Петровна!" – когда-то "яростная" комсомолка, "дочка партии", этой же партией назначенная во враги народа, прошедшая "снега Колымы" и вынесшая из снегов всё ту же святую коммунистическую ярость: "Было б красное знамя… Нельзя обобщать недостатки, перед сонмом врагов мы не вправе от боли кричать", – перекликается этот крик с известным стихотворением Смелякова о старухе, на распухших ногах идущей получать партийную пенсию. Для Коржавина, написавшего свою поэму в 1957 году, это очная ставка с той верой, которую он унаследовал от революционных романтиков и которую, пережив ссылку, старается вырвать из души.
Поэма "Конец века", начатая в 1961 году "Вступлением", – явное состязание с "Серединой века" Луговского. Упор на "счеты с Германией", которые Коржавин "не хочет свести", но всё-таки сводит – в очной ставке: русские динамитчики и германские прогрессисты уповали на разум, а оказались в кровавой каше Первой мировой войны. "Кто оратор – спроси. Всё смешалось. Нельзя разобраться. Декадент? Монархист? Либерал? Социал-демократ?" Хаос подмен перечёркивается войсковым строем: "Необъятные личности жаждут построиться в роты" – этот мотив особенно интересен у Коржавина, обычно делающего ставку на личность: стать самим собой! Это же просто!
Просто… пока не выясняешь, из чего эта личность сложена.
Поэма "Абрам Пружинер", написанная уже под отъезд, в 1971 году, – своеобразный ответ на "Думу про Опанаса" Багрицкого. Стихийно-народный Опанас подменен здесь – в роли антисемита-погромщика – издевательски корректным деникинским полковником, а комиссар Коган – парикмахером Абрамом, который отвечает ограбившему его полковнику чекистской яростью (жертвой которой этот мститель становится сам – при очередном повороте чертова колеса Истории). И это тоже – очная ставка с преодолеваемой фанатической верой, только при смене (подмене?) первоначально-виноватых.
В раскручивании исторической карусели виноваты все.
Ещё одна очная ставка – в "Поэме существования", вернее, сосуществования: пятнадцатилетний мальчик, которого вот-вот расстреляют в Бабьем Яре, – и эсэсовец, который следит, чтобы мальчик расстрела не избежал. Характерен портрет эсэсовца: не обезьяноподобный палач, а тонколицый интеллектуал, сквозь пенсне глядящий на свою жертву, как на вошь… Гориллу легче было бы понять, чем этого юберменша-теоретика (Опанаса легче понять, чем дворянина-деникинца – тот же сдвиг?); там всё-таки "естество", а тут… что-то такое, что и назвать страшно… "что-то" за пределами логики жизни… И вырывается у мальчика (то есть у Коржавина, с себя списавшего этого киевского мальчика):
Я не мог бы так жить.
И я рад, что меня убили.
Гибель глядит на него сквозь очки эсэсовца. Невозможность жить страшней самой смерти. Кажется, нет в русской поэзии другого такого реквиема по Бабьему Яру. И нет в великой лирике обречённого поколения такой верности обречению: лучше бы убили, чем оставили так жить.
И наконец – последняя из пяти поэм, выбранных мной ради понимания исторических координат, которые пересекаются в лирике Наума Коржавина. "Московская поэма", законченная уже на чужбине, в 1978 году, венчает ещё одну пронзительно важную для него тему. Это очная ставка с Россией.
Россия не дана ему изначально. Она входит в его жизнь при первом контакте со смертью – поток беженцев сносит его, пятнадцатилетнего мальчика, из Киева в 1941 году, проволакивает по донской степи и забрасывает на Урал. Россия исподволь вплетается в его сознание, делаясь чем-то ("чем-то"!) вроде точки отсчёта, независимой от соблазнов и подмен. Россия – это и демократичные матюги работяг в шахте, и аристократизм умельцев в инструментальном цеху. Это "неформальная человечность" пьяниц, ради душевного контакта (за бутылку) готовых сделать для тебя то, чего никогда не сделают ни за деньги, ни по формальному приказу начальников. Россия – вне логики соблазнов и подмен. Не знает, не слышит. Но спасает.
В 1956 году:
"Я пью за свою Россию, с простыми людьми я пью. Они ничего не знают про страшную жизнь мою. Про то, что рождён на гибель каждый мой лучший стих… Они ничего не знают, а эти стихи для них"
В 1979 году:
"Россия! Да минет нас это! Опомнись! Вернись в колею! – Кричу я… Но нет мне ответа. Да что там!.. Весь мир – на краю".
Насчёт всего мира – из нирваны Нью-Йорка и Парижа, конечно, виднее, но что для Советского Союза год афганского вторжения поворотный, почувствовано верно. Коржавин всё ещё полагает, что Россия всему миру грозит с "Этны" своего "безбожья"; десятилетие спустя Этну приходится переместить на Запад; Коржавин шутит: "Жалейте, люди, террористов: цыплёнок тоже хочет жить"; ещё десятилетие спустя террористы, завалившие американские небоскрёбы, вряд ли напомнят ему цыплят. Умников, склонных разгадывать загадки Истории, История награждает долголетием.
Из драмы соблазнов и подмен Россия уходит, так и не разрешив драмы.
Да ведь вовсе не место действия изначально объявлено решающим для этой драмы (Россия ли, Германия ли, Америка ли…). И не время действия! А объявлено, что надо стать собой:
Ни к чему,
ни к чему,
ни к чему полуночные бденья
И мечты, что проснёшься
в каком-нибудь веке другом.
Время?
Время дано.
Это не подлежит обсужденью.
Подлежишь обсуждению ты,
разместившийся в нём.
Это вступление в очередную неоконченную поэму, написанное в 1952 несломленным ссыльнопоселенцем и опубликованное в 1963 году в его единственной книге, врезалось в полуночные бденья с такой силой, какой вряд ли достигал Коржавин впоследствии. Например, в "Поэме причастности", написанной десятилетия спустя. Хотя первую (процитированную мною) проповедь привозит контрабандой приехавший в Москву лишенец, а вторую (которую я сейчас процитирую) объявляет городу и миру известный на весь свет борец против режима, открыто отъехавший и с того берега и объясняющий кремлёвским старцам, что нельзя посылать в Афганистан наших мальчиков…