Михаил Салтыков-Щедрин - Пестрые письма
— Вот и выходит, — заключил он, — не в том сила, что комиссия, а в том, какая комиссия и на какой предмет!
— То-то, что нынче комиссии-то… — начал было Гвоздилов, но вспомнил, что у него на душе постыдное дело, обробел и умолк.
— Знаю я это и не одобряю. Конечно, если б и перед нами не положили прямо вот этих двух пистолетов, а сказали: рассуждайте о пистолетах вообще, а между прочим и о тесаках, — весьма возможно, что и мы бы изрядный огород нагородили. Но именно этого-то и умели в старые годы избегнуть. Ежели речь о пистолетах шла, так именно вот об этих; ежели об административных предметах — так вот об этих. Вот как. Но, разумеется, ежели каждый член комиссии, пользуясь сим случаем, будет о своих собственных душевных ранах говорить, — а именно сим личным характером и отличаются нынешние комиссии, — то понятно, что конца-краю разговорам не будет!
— Я слышал, — сфискалил Набрюшников, — что недавно в этой самой комиссии один член говорил, говорил, а остановиться не может. Наконец до того договорился, что даже Анна на шее у него покраснела. Смотрят — ан с ним истерика!
— Это дело возможное, — подтвердил Чернобровов, — а я о чем же говорю? О том именно я и говорю, что ежели комиссия, то нужно прежде всего определить: для чего, по какому случаю и на какой предмет. Вот вам два пистолета — и кончен бал. И чтобы без статистики. Вы только одно сообразите: нынче иной шутя слово кинет, да возьмет да статистикой его пригвоздит: свиней столько-то, баранов столько-то. Статистику-то эту он сам, едучи дорогой, сочинит, а смотришь, и настоящую статистику потревожить нужно, чтобы слова-то эти к настоящему знаменателю привести. Приедет он из Чухломы — готовь для него одну статистику. А там, гляди, из Наровчата другой едет — и для него опять готовь статистику. А статистика-то ведь времени требует, поди-ка над ней посиди! А ему что! он кидает себе да кидает словами, и очень рад.
— Я бы, с своей стороны, со всеми этими комиссиями строго поступил, — отозвался умный Покатилов, — рассадил их по комнатам, содержание прекратил, запер на ключ, да и ушел. Вот вам, сидите, покуда не кончите.
— И кончили бы! — сочувственно откликнулся Набрюшников.
— Направляй кишку! направляй! — вдруг без всякого резона крикнул Пучеглазов, так что все вздрогнули.
— А я о чем же говорю? — возобновил собеседование Чернобровов, когда первое впечатление испуга прошло. — Объясните предмет, говорю я, и очертите круг (генерал очертил пальцем на скатерти круг); вот здесь! и чтобы за пределы этого круга — ни-ни! Или тот пистолет, или этот, а не пистолеты вообще. И при сем чтобы в срок. Кончите в срок — исполать! Не кончите — стыдно, сударь! В старину так оно и бывало. Скажут: стыдно — и понимаешь, что стыдно. А нынче слово-то это в забвение пришло; скажут ему, а он только кудрями встряхнет.
— И прежде — не всегда… — чуть-чуть не проговорился Гвоздилов, но вспомнил и замолчал.
— Многого нынче не понимают! многого! — прогневался Краснощеков, — я помню, когда я губернатором был, так за версту, бывало, становому погрозишь, а он уж понимает! Тридцать верст не кормя во все лопатки улепетывает, и всё не может пальца этого позабыть!
— То было время, а теперь другое, — резонно пояснил умный Покатилов.
— Какое такое особенное время? И тогда было время, и теперь время — все времена одинаковы!
— Ну, что уж тут, друг мой! — вступился Чернобровов, — что правда, то правда! Tempo… Tempo… Набрюшников! скажи, братец!
— Tempora mutantur, ваше превосходительство, et nos mutamur in illis.[19]
— Слышишь, мой друг! А по-русски это значит: капельмейстер другой темп взял, и мы по-другому восплясали… Что делать! Когда мы у кормила стояли, губернаторская-то власть…
Чернобровов вздохнул и умолк; но сделанное им напоминание уронило новую искру в сердца и причинило новое воспламенение. На арену выдвинулась новая неизбывная рана, в форме вопроса о губернаторской власти.
Все помнят, как волновал этот вопрос русское общество в половине шестидесятых годов. Теперь он несколько поутих; но тогда образовалась целая публицистическая доктрина, которая называла себя последним словом науки и которая без обиняков вопияла: дадут губернаторам власть (почему-то вдруг всем показалось, что это самые беззащитные существа) — и всё процветет; не дадут — и всё завянет.
Если не дадут — произойдет бесплодная и иссушающая централизация; если дадут— произойдет умеренная, но плодотворная децентрализация. Что лучше?
Взгляните на Соединенные Северо-Американские Штаты — пример, наиболее для нас подходящий. А с другой стороны, примите в соображение пагубные результаты, которые произвело ограничение губернаторской власти во Франции. Сам Наполеон III понял это. А Токевиль подтвердил, Монталамбер присовокупил, и Гнейст запечатлел. Что касается до губернаторов того времени, то о них и говорить нечего: все они в один голос утверждали, что Токевиль прав. Не помню, что именно я лично тогда об этом вопросе думал — кажется, впрочем, надвое: и так хорошо, и этак недурно, смотря по тому, как лучше; но, во всяком случае, внезапное возобновление забытых дебатов на Песках, в ночную пору и в сейчас описанной обстановке, до того живо воскресило в моей памяти недавнее прошлое, что я в одну минуту помолодел и весь превратился в слух. Как и следовало ожидать, застрельщиком в данном случае явился «умница» Покатилов.
— В наше время, — сказал он, — губернаторская власть стояла твердо, но в то же время была свободна от нареканий, ибо находилась в пределах и требовала осмотрительности.
Сказал и умолк. И все присутствующие, не исключая даже кантонистов, утвердительно покачали головами, как будто для них быть осмотрительными столь же легко, как для обыкновенного обывателя быть твердым в бедствиях.
Но на меня эта profession de foi[20] произвела удручающее впечатление. Признаюсь откровенно, с некоторых пор я смотрю на твердость власти совсем другими глазами.
Во-первых, я не только не смешиваю власти с осмотрительностью, но, напротив, вижу в последней некоторое преткновение; во-вторых, о пределах я даже и не мыслю: до такой степени самое упоминовение о них представляется мне несвойственным. И всем этим я обязан «последнему слову науки», выработанному современною русскою публицистикой.
Ступит на горы — горы дрожат,
Ляжет на воды — воды кипят.
Вот в каком виде понимает власть «последнее слово науки», и в каком не перестает рекомендовать ее русская публицистическая доктрина, начиная с шестидесятых годов. Последняя советует, от времени до времени, даже не без умысла допускать известную дозу неосмотрительности, дабы с ее помощью осуществить твердость власти в принципиальной ее чистоте. И я не только разделял это убеждение, но вместе с Токевилем восклицал: катать так катать! По-американски: ail right![21]
Несомненно, что дореформенная власть была обставлена очень серьезными усложнениями; но несомненно и то, что усложнения эти не способствовали ее развитию, но составляли больное место, против которого и протестовало последнее слово науки. И что ж! Именно в пользу этих-то усложнений и раздалось здесь прочувственное слово! Где раздалось? — в среде одряхлевших и обиженных старцев, которые, по самой природе своей, скорее должны быть склонны к упрощению, нежели к усложнению!
— Позвольте, ваше превосходительство, — обратился я к Покатилову, — с одной стороны, твердость власти, с другой — пределы… осмотрительность… что-то я не понимаю! Так ли это? Не говорит ли нам последнее слово науки, что осмотрительность равносильна колебанию и что для освежения власти, от времени до времени, не бесполезно даже с умыслом выходить из пределов осмотрительности?
— Например-с?
— Допустим, например, что исправник, в видах испытания, предпримет мероприятие…
— Зачем-с?
— Положим, хоть бы для того, чтобы доказать, что распоряжение, даже и не вполне законное, должно быть выполнено…
— Всенепременно-с. Ежели распоряжение последовало, то оно должно быть выполнено. Но зачем же непременно незаконное? Почему не начать прямо с «законного»-с?
— Зачем? Почему? Да просто вздумалось, захотелось. Взял да и сделал!
— Направляй кишку! направляй! — гаркнул спросонья Балаболкин (точно он слышал мои слова и хотел выразить мне сочувствие), но так громко, что с Людмилой Ивановной сделалось дурно.
— Ты бы, Фрол Терентьич, потише бредил! ведь этак нетрудно и навек человека уродом сделать! — вскинулся Краснощеков на оторопелого кантониста и затем, обращаясь ко мне, прибавил: — Есть в ваших словах некоторое основание, молодой человек, есть!
— Твердость власти и осмотрительность! — продолжал я, поощренный сочувствием Краснощекова, — но ежели я, облеченный властью, не обладаю осмотрительностью, ежели природа не наделила меня этим даром? Ежели, напротив, она наделила меня рыцарскою пылкостью и способностью следовать первым необдуманным движениям благородного сердца? Ужели я из-за этого навсегда должен быть лишен возможности осуществить власть?