Лев Толстой - ПСС. Том 29. Произведения 1891-1894 гг.
Здесь, в Богородицком уезде, вопрос топлива был еще труднее разрешим, так как лесов еще меньше, но общее впечатление опять то же, как и в Крапивенском уезде. Пока ничего особенного, показывающего голод: народ бодрый, работящий, веселый, здоровый. Волостной писарь жаловался, что пьянство в успенье (престол) было такое, как никогда.
Чем дальше в глубь Богородицкого уезда и ближе к Ефремовскому, тем положение хуже и хуже. На гумнах хлеба или соломы все меньше и меньше, и плохих дворов все больше и больше. На границе Ефремовского и Богородицкого уездов положение худо в особенности потому, что при всех тех же невзгодах, как и в Крапивенском и Богородицком уездах, при еще большей редкости лесов, не родился картофель. На лучших землях не родилось почти ничего, только воротились семена. Хлеб почти у всех с лебедой. Лебеда здесь невызревшая, зеленая. Того белого ядрышка, которое обыкновенно бывает в ней, нет совсем, и потому она не съедобна.
Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют.
Здесь бедные дворы, опустившиеся в прежние годы, доедали уже последнее в сентябре. Но и это не худшие деревни. Худшие — в Ефремовском и Епифанском уездах. Вот большая деревня Ефремовского уезда. Из 70–ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Остальные сейчас, через двор, уехали на лошадях побираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, который им продают из склада земства по 60 копеек с пуда. Я зашел в один дом, чтобы видеть хлеб с отрубями. Мужик получил три меры ржи на обсеменение, когда у него уж было посеяно, и, смешав эти три меры с тремя мерами отрубей, смолол вместе, и вышел хлеб довольно хороший, но последний. Баба рассказывала, как девочка наелась хлеба из лебеды и ее несло сверху и снизу, и она бросила печь с лебедой. Угол избы полон котяшьями лошадиными и сучками, и бабы ходят собирать по выгонам котяшья и по лесам обломки сучков в палец толщиной и длиной. Грязь жилья, оборванность одежд в этой деревце очень большая, но видно, что это обычно, потому что такая же и в достаточных дворах. В этой же деревне слободка солдатских детей безземельных. Их дворов десять. У крайнего домика этой слободки, у которого мы остановились, вышла к нам оборванная, худая женщина и стала рассказывать свое положение. У нес пять человек детей. Старшей девочке десять лет. Двое больны, — должно быть, инфлуенцей. Один трехлетний ребенок больной, в жару, вынесен наружу и лежит прямо на земле, на выгоне, шагах в восьми от избушки, покрытый разорванным остатком зипуна. Ему и сыро, и холодно будет, когда пройдет жар, но все–таки лучше, чем в четырехаршинной избушке с развалившейся печкой, с грязью, пылью и другими четырьмя детьми. Муж этой женщины ушел куда–то и пропал. Она кормится и кормит своих больных детей побираясь. Но побираться ей затруднительно, потому что вблизи подают мало. Надо ходить вдаль, за 20—30 верст, и надо бросать детей. Так она и делает. Наберет кусочков, оставит дома и, как станут выходить, пойдет опять. Теперь она была дома, — вчера только пришла, и кусочков у ней хватит еще до завтра.
В таком положении она была и прошлого и третьего года, и еще хуже третьего года, потому что в третьем годе она сгорела и девочка старшая была меньше, так что не с кем было оставлять детей. Разница была только в том, что немного больше подавали и подавали хлеб без лебеды. И в таком положении не она одна. В таком положении не только нынешний год, но и всегда все семьи слабых, пьющих людей, все семьи сидящих по острогам, часто семьи солдат. Такое положение только легче переносится в хорошие года. Всегда и в урожайные годы бабы ходили и ходят по лесам украдкой, под угрозами побоев или острога, таскать топливо, чтобы согреть своих холодных детей, и собирали и собирают от бедняков кусочки, чтобы прокормить своих заброшенных, умирающих без пищи детей. Всегда это было! И причиной этого не один нынешний неурожайный год, только нынешний год все это ярче выступает перед нами, как старая картина, покрытая лаком. Мы среди этого живем!
III
Таких деревень, как эта, очень много и в Богородицком и в Ефремовском уездах. Но есть и хуже. И таковы деревни Епифанского уезда.
Вот одна из них: верст шесть от одной деревни до другой нет жилья и сел. Есть только в стороне помещичьи хутора. Все поля и поля, жирные, черноземные, глубоко вспаханные плугами и прекрасно посеянные рожью. Картофель весь выкопан; кое–где только перепахивают второй раз. Кое–где пашут под яровое. В жнивах ходят прекрасные стада помещичьи. Озими прекрасные, дороги хозяйственно окопаны канавами, усажены срубаемой лозиной; в лощинах разводится саженый лес. Кое–где огороженные и оберегаемые леса помещиков. На хуторах по дороге пропасть соломы, и убирается в подвалы и бунты картофель. Все обработано, и обработано искусно, на всем виден положенный труд тысяч людей, исходивших с сохами, плугами, косами, граблями все борозды этих необозримых богатых полей. Прихожу к жительству этих людей. В крутых берегах большая прекрасная река, с обеих сторон поселение. На этой стороне Епифанского уезда поменьше, на той стороне, Данковского, побольше. Там и церковь с колокольней и блестящим на солнце крестом; по бугру, на той стороне, вытянулись красивые издалека крестьянские домики.
Подхожу к краю деревни на этой стороне. Первая изба — не изба, а четыре каменные, серого камня, смазанные на глине стены, прикрытые потолочинами, на которых навалена картофельная ботва. Двора нет. Это жилье первой семьи. Тут же, спереди этого жилища, стоит телега, без колес, и не за двором, где обыкновенно бывает гумно, а тут же перед избой расчищенное местечко, ток, на котором только что обмолотили и извеяли овес. Длинный мужик в лаптях лопатой и руками насыпает из вороха в плетеную севалку чисто отвеянный овес, босая баба лет 50–ти, в грязной, черной, вырванной в боку рубахе, носит эти севалки, ссыпает в телегу без колес и считает. К бабе жмется, мешая ей, в одной серой от грязи рубахе, растрепанная девочка лет семи. Мужик — кум бабе, он пришел помочь ей извеять и убрать овес. Баба — вдова, муж ее умер второй год, а сын в солдатах на осеннем ученье, невестка в избе с двумя своими малыми детьми: один грудной, на руках, другой лет двух сидит на лавке.
Весь урожай настоящего года — в овсе, который уберется весь в телегу, четверти четыре. От ржи, за посевом, остался аккуратно прибранным в пуньке мешок с лебедой, пуда в три. Ни проса, ни гречи, ни чечевицы, ни картошек не сеяли и не садили. Хлеб испекли с лебедой — такой дурной, что есть нельзя, и в нынешний день баба утром сходила побираться в деревню, верст за восемь. В деревне этой праздник, и она набрала фунтов пять кусочков без лебеды пирога, которые она показывала мне. В лукошке было набрано корок и кусочков в ладонь, фунта 4. Вот все имущество и все видимые средства пропитания.
Другая изба такая же, только немного лучше покрыта и есть дворишко. Урожай ржи такой же. Такой же мешок лебеды стоит в сенях и представляет амбары с запасами. Овса в этом дворе не сеяли, так как не было семян весной; картофелю три четверти, и есть пшена две меры. Рожь, какая осталась от выдачи на семена, баба испекла пополам с лебедой и теперь доедают. Осталось полторы ковриги. У бабы четверо детей и муж. Мужа в то время, как я был в избе, не было дома, — он клал избу, каменную на глине у соседа–мужика через двор.
Третья изба такая же, как и первая, без двора и крыши, положение такое же. Пока я был в этой третьей избе и разговаривал с хозяйкой, сюда же вошла баба и стала рассказывать соседке, как ее мужа избили, как она не чает ему живым быть и как его нынче утром причастили. Очевидно, что соседка все знала это давно и что рассказывалось это мне. Я предложил посмотреть больного, чтобы помочь ему, чем можно. Баба ушла и скоро опять вернулась, чтоб проводить меня. Больной лежал в соседней избе. Изба эта была большая, бревенчатая, с каменной пунькой и двором. В этой избе живут две чужие семьи на квартире, не имея домов. Глава одной из этих семей и был избитый больной. На хорах между печью и стеной лежал больной, покрытый веретьем, и жалобно стонал. Я подошел, раскрыл его с осторожностью. Это был коренастый, здоровый мужик лет 40, с налитым кровью лицом и атлетическими мускулами на оголенной руке. Я стал расспрашивать его, и он, стараясь стонать слабым голосом, рассказал мне, что третьего дня у них была сходка, и он и другой товарищ взяли билеты (паспорты), чтобы идти на низ, и тут он сказал одному мужику, что не надо ругаться, — в ответ на что этот мужик сбил его с ног и стал по нем ходить, т. е. избил его всего, и голову и грудь. Оказалось, что, взявши паспорты, поставили по восьмухе, да тут же бывший староста, растративший мирских денег 50 рублей, поставил полведра за то, что ему рассрочили платеж на три срока, и мужики перепились.