Леонид Жуховицкий - Банан за чуткость
Все это Сережа высказал внушительно и как бы сверху вниз. Вообще‑то он был парень добродушный и благополучный. Но именно за благополучие его пару раз куснула критика. И теперь Сережа старался двигаться резко и говорить отрывисто: развивал внутренний драматизм.
Музыканты, четверо аккуратных ребят из Эстонии, тоже были заняты вторую половину дня: накануне они встречались с дирижером местной оперы, и тот пригласил их на вечернюю репетицию.
Музыканты были джазисты, местная опера не гремела на всю Европу. Но, во–первых, ребята уже настроились а, во–вторых, накануне за кофе у них с дирижером возник интересный профессиональный разговор, и жалко было прерывать так удачно завязавшийся международный культурный контакт. Наконец, сама фраза «посетили вечернюю репетицию в местной опере» звучала весомо и отсвечивала большим, солидным искусством.
У меня тоже был на вечер свой план: просто выйти из гостиницы и шагать, куда потянет, плыть безвольно, как щепка в весеннем ручье, глазеть по сторонам на древние домики и голубовато–серые современные громадины, на отдаленные горы, на яркие витрины, на лотки с фруктами, в общем, часа на четыре раствориться в странно теплом ноябрьском вечере, в пока еще неведомой толпе, в рекламе, городе — во всей чужой, но хорошей стране.
Впрочем, не совсем и чужой. Речь местных жителей — черноволосых горбоносых красавцев — была сплошь пересыпана славянскими корнями и буквосочетаниями. Так что ощущение было непривычное и дразнящее: вроде все знакомо, а смысла не уловить. Будто говорят по–русски, но издалека, и ветер, налетающий порывами, уносит слоги, рвет и путает понятную речь…
Еще в нашей группе была Веста, певица, приехавшая с эстонским джазом, — плотная двадцатидвухлетняя девушка, плохо говорившая по–русски и мало говорившая вообще.
Веста была тяжеловата, некрасива, медлительна. Правда, голос имела сильный и в песне зажигалась, но ребята–музыканты были ею недовольны. Они досадливо говорили мне и Сереже, что с такой певицей работают в последний раз — Таллин большой город, и они легко найдут девушку обаятельную и современную.
Мне же Веста как раз нравилась.
Однажды в автобусе я спросил ее, как она проводит время в Таллине. Вопрос был дежурный, от остановки до остановки.
И вдруг Веста на очень ломаном русском стала подробно рассказывать мне, как в свободное время поднимается в верхнюю часть старого Таллина — Вышгород и там ищет какого‑нибудь интересного человека — все равно, мужчину, женщину или старика. А найдя — идет незаметно следом, следя за походкой, движениями незнакомца, стараясь угадать или придумать его судьбу. Если же он сидит на скамье, устраивается поодаль и наблюдает — иногда долго, часами.
Глаза у нее были невыразительные, малоподвижные. Я подумал, что в такие минуты она, наверное, похожа на кошку, терпеливо застывшую у мышьей норы.
Я спросил ее:
— Ты ведешь дневник?
Она ответила серьезно, даже не покачав головой:
— Нет, никогда не делала.
С того момента мы почти не разговаривали. Но я все равно ощущал ее близкой, своей. Эта далекая от литературы девушка была неизвестно зачем наделена тяжелой жаждой познания — единственной и потому нелепой писательской чертой, которая в жизни ей, наверное, только мешает, как мешало бы, например, теленку приросшее к лопатке совиное крыло…
У Весты тоже были планы на вечер.
Эту серьезную странноватую девушку в нашей поездке тронул серебряной палочкой редкий, удивительный случай.
Лет десять назад, еще в четвертом классе, она начала переписываться с мальчиком–грузином. Эта нечастая и нелегкая — на русском — переписка тем не менее просуществовала десять лет. С мальчиком — теперь уже выросшим — она никогда не виделась. И вдруг здесь, за границей, в симпатичном городе между гор, они буквально столкнулись носами в коридоре гостиницы! Парень приехал с туристской группой из Тбилиси. Он узнал Весту по присланной года три назад фотографии.
И теперь Веста и этот высокий красивый парень все время, когда удавалось, ходили вместе, локоть к локтю, как бы срастаясь плечами. Не знаю, была ли то любовь — может, просто общее оцепенение перед лицом счастливого случая. Не помню даже, держались ли они за руки, да это и неважно было — вот уже несколько дней Веста жила так, будто рука ее всегда была в его руке.
Наверное, ей этот свободный вечер был нужней, чем любому из нас…
Руководитель наш настаивал, мы довольно дружно ворчали. Конечно, посетить интернат в принципе неплохо, но времени мало, мы не педагоги, а творческим работникам гораздо важней… И так далее.
Однако руководитель уперся. Он повторял одно и то же, но с каждым разом голосом все более скрипучим, придавая все большую холодность своему худому лицу. Наконец он намекнул на политическую важность предложенного мероприятия и ушел договариваться насчет автобуса.
Собственно, никаких тайных политических соображений у него не было, и все это прекрасно понимали. Просто накануне днем, на приеме в молодежной организации, к нему подошла энергичная красивая женщина, заведующая интернатом, долго с ним говорила и, видимо, взяла слово, что мы приедем. Он же был парень честный и словом своим дорожил. Правда, в данном случае обещание пришлось бы нарушить четырем музыкантам, но этой деталью он, видимо, готов был пренебречь.
Музыканты с достоинством надулись.
Веста только вздохнула тяжело.
Певец Сережа размахивал руками и говорил с нарастающей силой в голосе, что мы, в конце концов, не мальчики, что об этом фильме он слышал полтора года, что для него это профессиональная учеба, которую откладывать нельзя, — у певца нет ни прошлого, ни будущего, он существует только сегодня, когда поет. Последняя фраза Сереже очень нравилась, он произносил ее резко и раздраженно.
Больше всех злился я. Дело в том, что руководитель группы был мой друг, и в силу этого житейского обстоятельства я был вынужден поддерживать все, что бы он ни сказал.
Он же был весьма неглуп, но молод и из принципиальных соображений упрям — считал, что авторитет руководителя зависит в первую очередь от умения поставить на своем.
В результате несколько раз повторялась однотипная ситуация: он ставил на своем, я его поддерживал, а ночью мы уединялись где‑нибудь в коридоре и ругались шепотом, чтобы не подвергать риску его авторитет. Просто так, без принципа, мой друг был тоже упрям, спорил настойчиво, но смотрел при этом мимо глаз, и голос у него был такой виноватый, что я торопился замять разговор…
Где‑то к полудню в тон нашему настроению собрался дождь — ровный, довольно сильный и такой долгий, словно осень решила сразу, за день, отыграться за теплое, солнечное начало ноября.
В музей, по программе, мы съездили. Но по городу пройтись уже не пришлось.
Часам к пяти дождь кончился. Но как‑то разом похолодало. Мы влезли в свитера и плащи.
Мальчик–грузин, приятель Весты, очень вежливо попросился с нами, и мой друг с радостью и облегчением разрешил. Увы, у тбилисской группы имелся свой руководитель, со своими принципами. И к многочисленным драмам человеческих разлук прибавилась еще одна…
Интернат находился в пригороде, с автобусом не вышло — добираться пришлось трамваем и еще минут двадцать от конечной остановки пешком.
Снова заморосило. Музыканты достали непромокаемые шапочки, Веста раскрыла черный зонтик, Сережа, чертыхнувшись, подвернул брюки, а мой друг, и без того угрюмый, совсем насупился.
Мы с ним шли чуть впереди, как бы прокладывая тропинку между луж, и он негромко, но в довольно сильных выражениях поминал неблагодарную роль руководителя и близорукую массу, эгоистичную и бестолковую, не желающую ничего понять.
Я не спорил — ему и без того было тошно. Дождь, грязная дорога и неудача с автобусом как бы подчеркнули его волюнтаризм, и теперь он терзался раскаянием, тяжким чувством вины за погубленный вечер.
Вскоре выяснилось, что мучился он напрасно.
В школе для незрячих я никогда прежде не бывал. При слове «слепой» в памяти автоматически возникала нерешительная фигура на уличном перекрестке, знобкое постукивание палочки, темные очки и поднятое кверху напряженное лицо. И я подсознательно настраивался на тишину, медлительные движения по коридорам, мягкие, бережные голоса воспитателей.
Но интернат встретил нас таким ребячьим ором, какой в нормальной школе услышишь нечасто.
Он помещался в большом зеленом дворе и сам был большой, хоть и одноэтажный, — деревянное здание с длинным фасадом, длинными крыльями и еще службами сзади. Старой постройки, крашенный в коричневую краску, интернат выглядел небогато, но надежно, как бревенчатые школы у нас в сибирских райцентрах.
Нас ждали. Две молодые женщины, дежурившие у ворот, дружелюбно заохали, трогая наши намокшие плащи, тут же потащили есть. Кормили нас в интернатской столовой, за длинным деревянным столом, и обед был не званый — видимо, обычный, интернатский, но полный обед, с салатом, супом, вторым и пирожным в конце. И от такого обеденного гостеприимства опять, уже который раз в этой стране, повеяло домом.