Фрида Вигдорова - Кем вы ему приходитесь?
Когда человек кончает с собой, оставшимся в живых нелегко назвать настоящую причину, то единственное обстоятельство, которое заставило его это сделать. Даже когда человек в предсмертной записке называет того, кого он считает виновным в своей смерти. Даже тогда. Потому что поступок этот безумен, потому что только в слепом, нечеловеческом отчаянии можно оборвать свою жизнь. Но одно бесспорно: принимая это безумное решение, человек или на самом деле одинок, или кажется себе непоправимо одиноким, и в ту последнюю, черную минуту не находит ни в ком опоры, не видит просвета. Слава в своей смерти никого не винит. Но мы обязаны сделать попытку понять, разобраться в том, что случилось. Тем более, что, бывая в эти дни в университете, мы столкнулись с вопросами, которые выходят за пределы этого трагического случая.
Он был плохой студент, говорит инспектор курса. Не признавал никакой регламентации. Поверите ли, никакого проблеска.
Профессор дает такую характеристику: «Мощные способности, незаурядное дарование».
Деканат заявляет: «Недисциплинированный студент».
Аспирант мехмата, который знал Славу еще школьником, вспоминает: «Я гордился тем, что у меня в кружке такой мальчик».
Я была на заседании комиссии, которой было поручено разобраться, что же произошло со Славой Цуцковым и почему он покончил с собой. По одну сторону длинного стола сидели студенты той группы, где учился юноша. По другую сторону — члены комиссии.
Студенты не очень хорошо знают Славу — они ведь при кафедре физики твердого тела, а Слава все время пропадал в лаборатории биофизики. Нет, он не был замкнутым, говорят они. Он был просто немногословным. Нет, он не был недисциплинированным — он, правда, пропускал занятия, но ведь он работал на стройке. И, кроме того, он учился, в сущности, сразу при двух кафедрах. А это очень трудно…
— А почему он получил выговор за неявку на самообслуживание? — спрашивает доцент, один из членов комиссии, и добавляет, не дождавшись ответа: — Всех вас избаловали мамушки и нянюшки. А что до кафедры биофизики, то ведь это главным образом вопрос моды…
Ни один из членов комиссии никогда не видел Славу. Доцент считает, что у деканата были все основания не зачислять Славу на кафедру биофизики «потому, что деканату надо выполнять план, и потому, что разгильдяев и бездельников надо воспитывать». И все время он возвращается к своей главной мысли: «А почему это конец света, если Цуцкова не зачислили на кафедру биофизики?»
Вот и заместитель декана говорит: «Любовь Цуцкова к биофизике переходила все границы здравого смысла!»
И это говорят физики, это говорят ученые! Да что было бы с наукой, если бы любовь к ней всегда находилась в пределах здравого смысла? А какое чувство вело мальчишку из Архангельской губернии пешком в Москву? С точки зрения здравого смысла многие поступки Ломоносова, Эдисона, Павлова были просто нелепы. Когда человек избирает в любимые какую-то область науки, то это тем сильнее, тем глубже, что здесь в избрании, в предпочтении участвует разум. А преданность, верность — безрассудны. И все слова о том, что другие области физики не менее прекрасны, почтенны, необходимы, не доходили до Славы. Скажем прямо: он избрал не самый легкий путь. Выбирая кафедру биофизики, он, по существу, выбирал вторую специальность. Оставаясь физиком, он должен был пройти сложный курс другой трудной науки и стать хозяином в биологии. Мода? Можно ли называть это модой?
Но, может быть, деканат факультета и инспектор курса правы в другом, в том, что Слава был человеком антиобщественным?
Думается, человек, так преданный науке, уже не может быть назван антиобщественным. И неужели его горячая любовь к кружку школьников дает право считать, что он не вел общественной работы?
Студенты рассказывают, что Слава охотно помогал товарищам:
— Он знал больше нас, но мы не стеснялись спрашивать его. Он никогда не относился свысока к самым примитивным вопросам.
— Когда мы работали в совхозе, все очень не любили мыть бидоны из-под молока. И мальчишки обычно сваливали это на девушек. И Слава один из всех мальчиков всегда помогал им.
Пустяк? Конечно. Но этот пустяк говорит о том, что юноша не был белоручкой и не по барству не явился однажды на самообслуживание. И стыдно было слышать от члена комиссии: «Вас мамушки и нянюшки испортили», — нельзя так говорить о человеке, который рос сиротой.
Да, когда человек кончает с собой, не всегда мы можем уверенно назвать ту единственную причину, которая заставила его совершить этот страшный и непростимый поступок. И здесь мы не знаем всего… Но одно мы знаем твердо: многое, многое в последние два года нелепо и бессмысленно осложняло Славину жизнь. Препятствия, которые приходилось ему преодолевать, были искусственными и нелепыми, созданными чьей-то злой и неумной волей. Тратить на них силы было горько и трудно.
По свойству своего характера, целеустремленного, сдержанного, по образу жизни — трудному, сложному, по своей незаурядной одаренности он заслуживал самого пристального внимания, самого доброго попечения. А вместо этого придумали схему отвлеченного хорошего студента без плоти, без крови, без единого проступка и в прокрустово ложе этой схемы уложили живого человека. Зачем? Кому от этого стало лучше? Науке? Педагогике?
В эти дни мне не раз пришлось слышать в университете:
— Стоит ли об этом говорить? Мальчика все равно не воскресишь.
Да, не воскресишь. А говорить, а писать надо, необходимо. Чтоб беречь живых, чтоб растить их для жизни, для науки…
1961 г.
Пресная вода резонерства
— Зинаида Петровна очень хорошо работает с семьей, — сказал мне директор школы. — Поинтересуйтесь непременно, много поучительного найдете.
Зинаида Петровна кончила педагогический институт три года назад. Она встретила меня очень приветливо и подтвердила, что не мыслит себе работы с детьми, если не знает их родителей и всего, чем живет семья.
— У меня давно есть сигналы о неблагополучии в семье ученицы Корешковой Оли. Я в прошлом году была там несколько раз и уже изучила обстановку. Пойду и сегодня. Хотите пойти со мной?
Когда мы пришли, ученицы Оли Корешковой не было дома, но остальные члены семьи сидели за столом — отец, мать и младшая девочка.
Матери лет тридцать пять. И еще можно представить себе, какой она была прежде. Только для того, чтобы это представить, надо сделать большое усилие: лицо опухло, на щеках сизый румянец, глаза воспалены.
У Корешкова высокие залысины. Он очень худ, глаза маленькие, бегают, и руки нервно теребят бахрому скатерти. Светловолосая девочка, лет восьми, с голубыми капроновыми лентами в косичках, сидит за столом и ест, не обращая на нас никакого внимания. Старшие настороженно молчат. Поздоровавшись, Зинаида Петровна обращается к Корешкову:
— Ну что, по-прежнему пьянствуете?
— С чего вы это взяли?
— Наденька, а ты что скажешь?
Надя, намазывая хлеб маслом, спокойно отвечает:
— Пьет, чего там. Вчера пьяный пришел.
— Видите, ребенок не даст соврать. Объясните, почему вы пьете?
— А как же мне не пить, когда она (он кивает на жену) гуляет с мужиками и сама пьяная является?
— Почему вы приводите мужчин? Как вам не стыдно? — не теряя присутствия духа, спрашивает Зинаида; Петровна.
— Врет, никого я не вожу. А он меня третьего дня ошпарил кипятком.
— Врешь, я нечаянно плеснул!
— Нет, нарочно!
— Наденька? — произносит Зинаида Петровна.
Надя, спокойно наливая в чай молоко:
— Чего там, конечно, нарочно. Взял да и плеснул.
— Вот видите, что ребенок говорит! — с укором восклицает Зинаида Петровна. — И на какие только деньги вы пьете?
Корешков угрюмо:
— На свои.
Наденька, наливая чай в блюдце, на этот раз откликается по собственному почину:
— Какие там свои. Дружка встретит, дружок его и угостит. Чего там…
— Скажите, — спрашивает Зинаида Петровна Корешкову, — а вы по-прежнему обвешиваете покупателей?
— И совсем я не обвешиваю. Это я в том магазине обвешивала, а здесь фрукты-овощи, чего тут обвешивать.
— А домой фрукты таскаете?
— Не таскаю.
Зинаида Петровна поворачивается к девочке:
— Наденька?
Наденька не отвечает. Тянет чай с блюдца и молчит.
Да, конечно, можно кончить три педагогических института, одолеть аспирантуру, защитить диссертацию «Семья и школа» или, к примеру, «Ученический коллектив» и все-таки, оказавшись с глазу на глаз с детьми, в один прекрасный день обнаружить, что ты не знаешь ничего и что всю науку о детях надо одолевать заново. Тут не выручат ни полученное на студенческой скамье «отлично» по педагогике, ни горы прочитанных специальных книг.
Сорок человек, которые сидят перед тобой в классе, потребуют такой находчивости и такого прозрения, каким может научить только опыт. У опыта нет общей школы, своих учеников он учит порознь, его ничем не заменишь — все так. И конечно, никакой курс педагогики не даст точных формул, но он должен учить думать. Наверное, это очень трудно. Но без умения думать будет то надругательство над педагогикой, при котором я присутствовала, навестив с Зинаидой Петровной семью Корешковых.