Владимир Буковский - Письма русского путешественника
— Пока не изложишь подробно все как было — не будет тебе житья все равно. Замучают расспросами. Ведь сколько ни выступай да ни беседуй с журналистами, остается что-то недосказанное, что только разжигает их любопытство. А напишешь — словно щитом прикроешься этой книгой. Они к тебе с расспросами, а ты им- книгу.
Контракты подписали быстро. Издатели торопили, справедливо указывая, что интерес здесь долго не держится. Для их коммерческих целей чем быстрее опубликуешь, тем лучше. Словом, получилось так, что написать нужно за три с половиной месяца. Вряд ли я осилил бы это, если бы не мои английские друзья — Черчилли, предложившие мне коттедж в своей усадьбе и гарантию полной изоляции.
— Если действительно хочешь быстро написать книгу, — говорил Уинстон, — полностью изолируйся. Никому не говори, где ты, не звони и не давай телефона. Исчезни. Ну, а пищей и всем необходимым мы тебя снабдим.
Я согласился. И хоть мои хозяева за карантином не следили, оставили это на моей совести, я все же старался соблюдать его как можно строже, понимая справедливость такого совета. А пуще всего боялся я не уложиться в установленный срок, подвести издателей. Очень мне не хотелось оказаться «неделовым», ненадежным. Вот — скажут — русские все такие, нельзя с ними дела иметь. Было это моим первым столкновением с «деловым миром», и все наши советские легенды о капитализме настроили меня на сверхсерьезный лад.
Временами я думал, что просто чокнусь. Уже через несколько недель ни есть, ни спать я не мог. Все перевернулось: писал я почему-то ночами, часов до восьми-девяти утра, отсыпался днем и снова, как на каторгу, шел писать. Все перепуталось: явь и фантазия, и прошлое и настоящее, и день и ночь. Любезных хозяев своих я почти не видел, разве что иногда за ужином, который, строго говоря, был для меня завтраком. Наверное, мой полусумасшедший вид производил на них странное впечатление. Может быть, это только моя особенность, может, и общее правило, не знаю, только почему-то, описывая прошлые события, переживал я их гораздо острее, чем в реальной жизни. Ведь в действительности, когда живешь, стараешься подсознательно притупить восприятие, заглушить чувства, как бы отдалить их от себя, отыскивая во всем комическую сторону, да не слишком заглядывать в будущее. Время сжимается, съеживается, точно ртуть термометра на морозе, — и прошлое и будущее как-то умещаются у тебя в одном дне, а то и в одном мгновении. Защитная реакция организма состоит в том, чтобы не слишком задумываться, не воспринимать происходящего всерьез и никогда не рассчитывать на хорошее. Оттого и кажется все не так уж плохо, всегда есть чему порадоваться. Распутывая же впоследствии клубочки памяти, этой спасительной анастезии уже не имеешь, как после операции, когда возвращается к нервам способность чувствовать. К тому же, когда пишешь о реальных событиях, реальных людях, многое приходится умалчивать, чтобы им не повредить. Как правило, самые живые эпизоды приходится обходить. Многое, что в реальной жизни оправдывало твои поступки, приходится опускать, упрощать — всего ведь не опишешь, никакой бумаги не хватит, да и не поймут без очень подробного объяснения. Словом, это была подлинная каторга, стоившая мне доброго десятка лет жизни, но, конечно, кончил я точно в срок.
Однако прошло больше года, прежде чем первые издатели смогли ее опубликовать. Так я и не понял, зачем же от меня требовали такого невероятного усилия. Почему волынили целый год, если сами же объясняли, что интерес падает быстро? Но оказалось, что интересы коммерческие, «деловые» у издателей вообще существуют лишь теоретически, профессиональная некомпетентность ужасающая, а здравый смысл им, видимо, противопоказан. В целом я поразился их косности, непредприимчивости, отсутствию всякого интереса к делу.
Вообще книгопечатание здесь дело трудное, о чем я уже имел случай говорить. Книгу длиннее 250 страниц теперешний читатель берет в руки неохотно, что, разумеется, сказывается на качестве книг — ведь далеко не все можно рассказать и разместить в таком объеме. Да и читают здесь удивительно мало. Словом, читателя нужно чем-то привлечь, «уловить его взгляд». Будучи сам заядлым читателем, я знаю, что в документальной книге, прежде чем купить (или не купить ее), обязательно тянет поглядеть иллюстрации, фотографии. И если таковых нет, то, по крайней мере, вполовину интерес к ней теряется; пропадает как-то ощущение документальности, подлинности. Но, сколько я ни спорил со своими издателями, ничего не помогло. Из всех девяти только французы поместили фотографии.
Потом заголовок, да и сама конструкция книги оказались источником бесконечных споров, целых баталий. Дело ли тут в разнице вкусов или, как мне казалось, просто в отсутствии такового у большинства моих издателей, но только очень им хотелось, чтобы все было описано в хронологическом порядке, а называлось либо «Моя жизнь», либо «Мои воспоминания», или еще того тошнотворней — «Воспоминания диссидента». Американцы, с которыми больше всего пришлось мне спорить, изобрели какие-то «Размышления человека в наручниках» и страшно удивлялись, что я недоволен. Писать же в хронологическом порядке я просто не мог себя заставить. Просто вот написать: «Я родился 30 декабря 1942 года…» — оказалось для меня физически невозможно. После такой строчки ничего уже добавить я не мог, как бы полностью исчерпав тему. Ну разве что: «…а умер в…» — и на этом закончить. Эта книга никак не получалась у меня мемуарами, да ведь и невозможно написать мемуары в 35–36 лет.
Удивительно, что хуже всех оказались американцы. Их пресловутая деловитость, efficiency, которую принимаем мы за чистую монету, есть лишь поза, привычная мимикрия. Так, оказывается, принято выглядеть в Америке, чтобы не слишком выделяться. Огромное издательство, можно сказать, целый концерн, с которым у меня был контракт, не только торопило меня больше всех, а издало книгу позднее всех, не только отказалось от фотографий, уверяя, что это слишком увеличит розничную цену, выпустив в результате огромный, скучный кирпич по баснословной цене (17 с лишком долларов), но еще и норовило постоянно что-то исправить в тексте. Дело здесь было не в каком-то злом политическом умысле. Большая корпорация, как я убедился, удивительно напоминает советское предприятие своей неповоротливостью, безразличием служащих и той бюрократической круговой порукой безответственности, когда Иван кивает на Петра, Петр — на Ивана, а концов не найдешь, сколько ни бейся. Я долго не мог взять в толк, почему редакторы с такой настойчивостью предлагают то одно изменение, то другое, порой совершенно бессмысленное, переставляя просто местами отдельные куски или фразы. Это была бесконечная война с некой незримой силой Энтропии, стремившейся разрушить всякую целостность, размыть всякий смысл, развязать и разгладить все узелки и складки, неизбежные в литературном повествовании. Ощущение было такое, будто борешься со сломавшимся компьютером. Только со временем уразумел я, что примерно так и было. Огромной машине нужно было что-то делать, чем-то оправдывать свое существование, и, пропуская через себя мою несчастную книгу, она неизбежно превращала ее в свое подобие — в клубок запутанных бессмысленностей. Прибавьте еще сюда тот факт, что к моменту этой титанической борьбы у меня уже начались занятия в университете, и вы поймете, какая меня охватывала ярость при получении очередной пачки гранок, которые каждый раз нужно было внимательнейшим образом читать, сравнивая с оригиналом, точно археолог, восстанавливающий сосуд по сохранившимся черепкам. Наконец пришли окончательные гранки, выверенные, согласованные, готовые к печати. На титульном листе крупными буквами стояло: «То build a castle — my life as a deserter» (вместо dissenter).
Странно все-таки поставлено здесь дело: почему-то ты должен за всех все делать, быть одновременно и автором, и корректором, и переводчиком, и агентом по рекламе, распространителем. Почему? Я ведь только автор, мое дело написать. Неужели так трудно всему этому штату просто издать написанное? То есть вот просто так и издать, как написано? В другой стране (не буду сейчас указывать, в какой) переводчик вдруг решил «улучшить» книгу — казалось ему, что она плохо написана. Ну, это, конечно, дело субъективное, может, и плохо, да только разве это дело переводчика? По счастью, мои друзья, которым я поручил следить за качеством перевода, уже по горькому своему опыту никому не доверяя, вовремя заметили это и спохватились. (Тут нужно заметить, что и вообще с переводом здесь дело обстоит значительно хуже, чем у нас. В переводчики здесь, как правило, идут неудавшиеся писатели или люди вообще далекие от литературы, за которыми почему-то укрепилась репутация, что они «знают язык». У нас же лучшие писатели были вынуждены жить переводами, поскольку их собственные произведения не печатались. В результате у нас требования к качеству перевода необычайно высоки, создалась целая культура перевода. При том уважении к иностранной литературе, десятилетиями служившей как бы отдушиной для интеллектуально голодных людей огромной страны, переводчиком у нас быть почетно. Здесь же это весьма посредственно оплачиваемая работенка, которую уважающий себя писатель делать не станет.) Однако, как оказалось, сменить переводчика тоже практически невозможно. Это как бы клан, мафия. Хотя частным образом, с глазу на глаз, каждый из них соглашался, что перевод неудачный, публично или в отзыве издателю все они уверяли, что он прекрасен и лучшего желать просто нельзя. Один из них, человек весьма уважаемый и действительно прекрасный специалист, откровенно сказал мне, что ругать работу коллеги здесь не принято, «неэтично», а существует как бы дух корпорации, взаимная солидарность.