Григорий Чхартишвили - Писатель и самоубийство
«Я хочу лишить себя жизни потому, что такая у меня мысль, потому что я не хочу страха смерти…» «Человек только и делал, что выдумывал Бога, чтобы жить, не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор». «Если нет Бога, то я бог». «Два предрассудка удерживают, две вещи; только две; одна очень маленькая, другая очень большая. Но и маленькая тоже очень большая» («маленькая вещь» — боль, но ее можно перетерпеть; «большая вещь» — страх перед Богом, но Его на самом деле нет).
Родоначалие богоборца Кириллова восходит к древности — к мифическому Прометею и историческому философу-кинику Протею.[9] Особенно богат на атеистов был Век Разума, сформировавший взгляды и убеждения Кириллова, которого, по словам Петруши Верховенского, «съела идея». Достоевский рассказал историю духовного бунта гордого инженера так, что о предшественниках Кириллова просто забыли, а сам он превратился из персонажа романа в обозначение экзистенциальной проблемы, и в этом качестве вот уже более ста лет не сходит со страниц философских трактатов.
Бердяев, назвавший Кириллова «самым благородным и возвышенным из самоубийц», писал, что этот образ противоположен Христу, как Богочеловеку противоположен Человекобог. Самоубийство Кириллова, пишет Бердяев, это бессильный метафизический жест, не способный «смертию смерть попрать». Последнее утверждение бесспорно, но насчет бессилия Бердяев вряд ли прав — жест-то как раз мощен и впечатляющ.
Смерть Кириллова — мятеж человеческой мысли и чувства собственного достоинства против унизительной зависимости от внешних сил: мол, не я дал себе жизнь, так по крайней мере я решу, когда ее прекратить. Уже само то, что эта зависимость в XIX столетии стала казаться кому-то унизительной, свидетельствует о многом. Человек подрос, ему хочется самостоятельности, он уже не будет таким как прежде.
И все же духовная смута, затеянная Кирилловым, по своей сути является диалогом с Богом, только не с христианским, а с молчаливым, непонятным и ничего не объясняющим, равнодушным Богом. Самоубийство — это вызов Богу, это следствие обиды на собственное бессилие и бесправие, это гордое нежелание быть статистом в постановке с неведомым сюжетом. Философский самоубийца словно говорит: «Если я не могу быть главным персонажем, то вообще не желаю участвовать в вашей пьесе». И еще поступок Кириллова — это попытка разбудить спящего Бога, услышать от него: «Не стреляйтесь, Алексей Нилыч, Я есмь, все в порядке».
Вызов, брошенный Богу Кирилловым, во многом напоминает провоцирующее поведение Ставрогина, но в то же время коренным образом от него отличается: Ставрогин, убивая себя, находит Бога, а Кириллов, наоборот, окончательно порывает с Ним.
Через три года после Кириллова и «Бесов», где все главное о «философском самоубийстве», казалось бы, уже сказано, Достоевский возвращается к этой теме и создает в романе «Подросток» еще одного самоубийцу «с рассудка» — Крафта. Этот персонаж менее ярок и убедителен, однако же, в отличие от Кириллова, взят прямо из жизни, и имеет реального прототипа.
Вновь обратиться к теме «логического самоубийства» писателя заставила настоящая самоистребительная эпидемия, обрушившаяся на Россию в 70-е годы и до такой степени встревожившая Достоевского, что через год после написания «Подростка» он делает суицид одной из главных тем своего «Дневника».
А.Ф. Кони показал писателю предсмертные записи своего соученика, мирового судьи Крамера, покончившего с собой по чисто умозрительной и довольно экзотичной причине — из-за комплекса национальной неполноценности.[10]
Сомнения в состоятельности русской культуры и духовности были достаточно распространены в тогдашнем обществе; некоторые из западников были согласны с Чаадаевым, писавшим:
«Ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать сами, а из того, что выдумали другие, мы перенимали только обманчивую внешность и бесполезную роскошь».
У Достоевского Крафт приходит к выводу, что русским «предназначено послужить лишь материалом для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах человечества», что «русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и что, стало быть, в качестве русского совсем не стоит жить». Вероятно, национально-уничижительная окрашенность этого самоубийства должна была подчеркнуть «нерусскость» нигилистической идеи, навязывающей России заимствованные и оттого губительные для ее самобытности убеждения, однако главной составляющей коллизии Крафта все же является не патриотическая, а философская линия. Как сказал один из персонажей романа: «…Можно сделать логический вывод какой угодно, но взять и застрелиться вследствие вывода — это, конечно, не всегда бывает».
Увы, бывает, и не так уж редко. Этот феномен, первые симптомы которого так обеспокоили Достоевского, по мере размывания христианской морали утвердился в суицидной практике и ныне обозначается специальным суицидологическим термином — «сбалансированное самоубийство»: человек, рационально взвесив все за и против, приходит к выводу, что лучше не жить, а умереть.
У психоаналитиков и психотерапевтов XX века таких пациентов появилось множество — они обращаются за помощью в надежде, что специалист найдет некую спасительную логическую формулу, которая обоснует необходимость дальнейшей жизни. Американский суицидолог и психоаналитик Йост Меерло рассказывает:
«Самый трудный в моей практике случай борьбы с депрессией и суицидальной тенденцией был с пациентом — преподавателем философии. У него были заготовлены ответы на любой вопрос, но он совершенно не умел установить контакт с людьми. Он не мог провести черту между логикой ради мудрости и логикой ради маски. Я сам не раз запутывался в его рациональных доводах и неопровержимых доказательствах…Теоретические проблемы мешали ему жить».
К сожалению, во времена Кириллова и Крафта психоанализа еще не было, да и не всякого «философического» суицидента переубедишь (Меерло, например, своего пациента так и не спас). Синдром Кириллова-Крафта — это болезнь интеллектуального и духовного роста. Человек такого склада впадает в роковое заблуждение, воображая себя существом исключительно рациональным, что на самом деле, конечно, не так. Происходит конфликт между созданием абсолютно зависимым (биологическим человеком) — и индивидуумом, обладающим значительной свободой (человеком духовным). В гармоничной личности две эти ипостаси сбалансированы. Если канат перетянут в сторону биологии, человек оскотинивается. Когда же происходит обратное и человек начинает слишком много о себе понимать, чересчур гордится, он иногда решает вовсе распрощаться с биологией, что и проделали Кириллов с Крафтом.
Все это рассуждения безрелигиозные, и Достоевский, конечно, рассматривал проблему «философского самоубийства» по-иному, однако и он видел главную причину этого духовного недуга (да и вообще суицидного греха) в гордости. Болезненная, воспаленная гордость — определяющая характеристика большинства типических героев Достоевского. Перипетии сюжета в основном построены на мучительном ущемлении этой гордости, на обыгрывании унизительных, постыдных или смешных ситуаций, на переходах от безмерного самомнения к столь же безудержному самоуничижению и обратно. В этом безусловно есть преувеличение, но без гордости персонажи у писателя получаются не вполне живыми. Истинно положительные, невозможно-прекрасные, почти ангельские герои — Мышкин, Алеша Карамазов — начисто лишены гордости и оттого ногами почти не касаются земли, словно бы парят над ней. Зато все самоубийцы греховного разряда, «некроткие», что кончают с собой без образа в руках и взора, обращенного к небесам, очень уж горды.
Нигилизм, в котором Достоевский видел страшную опасность для души и рассудка, является чистейшим продуктом человеческой гордости. Нигилист смотрит сверху вниз и на установленный общественный порядок, и на Бога. Таковы и главные самоубийцы Достоевского: Ставрогин — гордец, почитающий себя выше всех человеков, а Кириллов — гордец еще более надменный, не желающий склонять голову даже перед Господом. В чрезмерной гордости человеческого разума Достоевский (и сам слишком хорошо знакомый с бесом гордости) видел покушение на веру и проистекающее отсюда неминуемое самоистребление.
По Достоевскому, спасение от демона самоубийства может быть только одно — в преодолении гордости. В рассказе «Сон смешного человека» об этом говорится напрямую. Протагонист, болезненно гордый человек, вначале говорит: «…Если б случилось так, что я хоть перед кем бы то ни было позволил бы себе признаться, что я смешной, то, мне кажется, я тут же, в тот же вечер, раздробил бы себе голову из револьвера», а в финале приходит к избавлению от самоубийства и духовному очищению, не побоявшись стать предметом насмешек. «Люблю всех, которые надо мной смеются, больше всех остальных», — вот чем он спасается, становясь из гордого человека, то есть грешника, смешным человеком, то есть праведником.