Европа и душа Востока. Взгляд немца на русскую цивилизацию - Вальтер Шубарт
Изначальный страх и изначальное доверие
Русский всегда ощущает близость Бога, и это дает ему в решающие мгновенья спокойное чувство вечности. Он во всем полагается на сверхчувственную силу, которая организует собою изнутри всю земную жизнь. Его поддерживает живое вселенское чувство всеобщности и успокаивающих взаимосвязей в мире. Его преобладающее ощущение – изначальное доверие. Оно свойственно даже русскому нигилисту. «Так предоставьте же нам, – восклицает Бакунин, – довериться вечному духу, который только потому разрушает и уничтожает, что является необъяснимым, вечно созидающим источником всего живого». Даже этому разрушителю свойственно благое чувство космической защищенности. Русский – метафизический оптимист. Этот оптимизм и пессимистическая оценка культуры как явления чисто человеческого – не взаимоисключаемы, а являются двумя сторонами единой основополагающей установки души.
Прометеевский человек занимает противоположную позицию. Его «точечному» чувству свойствен в качестве преобладающего душевного настроения – изначальный страх. Изначальное доверие и изначальный страх проявляются прежде каких бы то ни было рациональных соображений. Это неотвратимая судьба человека. Закоснелый в своем «точечном» чувстве европеец как человек абсолютно одинок. Для него надежно существует только его собственное ”я”; вокруг же себя он ощущает разве что смутный шум космоса. Он – метафизический пессимист, озабоченный лишь тем, чтобы справиться с эмпирической действительностью. Он не доверяет изначальной сущности вещей. Он не верит твердо в сверхземные силы, осмысленно организующие бытие. Он переживает мир как хаос, который только благодаря человеку получает свой смысл и оправдание. Его постоянно мучает страх, что мир затрещит по всем швам, едва он снимет с него свою без отдыха творящую руку. Это несчастный человек, куда более несчастный, чем русский, – на прометеевской культуре лежит мрачная тень забот. Глубже других заглянул в прометеевскую душу А. Дюрер; заглянул в то далекое время, когда она только начала формироваться. Его гравюра Меланхолия» содержит в себе все, что свойственно прометеевскому человеку. Перед нами предстает тупо размышляющая фигура, не признающая власти мгновенья, мятущаяся в безрадостном круге мыслей о загадках грядущего. Вокруг видны циркули, измерительные приборы, весы, таблица на стене – средства вычисления, при помощи которых человек пытается подступиться к неизвестному для него будущему. Понятно, что тут изображен классический символ культуры забот и создания припасов. Душа ее приходит в ужас, впервые сталкиваясь со Вселенной и ее чудесами (будь то комета, радуга).
То, что Дюрер выразил в меди, почти одновременно с ним Цвингли[157] изложил теологически. В своем трактате «De Providentia Dei» он изобразил Небесного Отца как озабоченного, предусмотрительного и расчетливого планировщика. (Никогда не представляли себе Бога таким русские, китайцы или индусы.) Такими, каким Цвингли увидел Бога, позже европейцы увидели самих себя и такими же стали: озабоченными и расчетливыми. Из «Providentia Dei» Цвингли родилось «voir pour prévoir»[158] Конта.
Прометеевский человек противостоит судьбе, как врагу, с которым он борется не на жизнь, а на смерть. Для него трагична не судьба сама по себе, а лишь поражение в борьбе, решающей его судьбу. Русский же, напротив, един со своей судьбой. Он не противится ей. Для него она больше, чем воплощенное сопротивление интересам человеческой личности. Как и античный грек, он переносит тяготы судьбы, следуя и смиренно доверяясь ей, а не подозрительно противодействуя. Он проживает свою жизнь, как актер, играющий роль, с которой он духовно сросся. Сама эта роль содержит трагичность. Между прометеевским и русским переживанием судьбы и Вселенной лежит то же противоречие, которое отличает трагедии Шекспира от трагедий Софокла: у одного – одинокое единоборство с судьбой, у другого – теснейшая космическая связь с нею. И снова тут русские оказываются по соседству с эллинами.
Изначальный страх европейца и изначальное доверие русского имеют своим первоисточником переживание ландшафта, именно в нем коренятся их культуры. Изначальный страх – это преобладающее чувство землепашца, который сидит на своем не слишком плодородном клочке земли в раздробленной, тесной стране и в жесткой борьбе с северной природой отвоевывает скудный урожай. Он должен быть предусмотрительным, должен посеять, прежде чем пожать. Так он живет в постоянном страхе перед случайностями, в заботах о будущем, в вечной войне с сорняками, опасаясь града, морозов, засухи, наводнений. – В отличие от этого, изначальное доверие есть преобладающее жизненное чувство кочевника. Без всякого плана гоняет он туда-сюда свои стада по бескрайней, бесконечной, кажущейся неистощимой степи. Он не обеспокоен заботами; ему незнакомы тяготы оседлой жизни; он уверен в неиссякаемой питающей силе матери-земли. Для него она не противник, как для землепашцев, у которого они вырывают плоды своего труда, а мать, которая и милостива, и щедра. Таков русский – сын степей[159]. Даже живя в городе, он сохраняет беззаботно-бродячий стиль жизни кочевника. Тогда как европеец – человек, заботливо обрабатывающий свой клочок земли и презирающий бродяжничество.
С давних времен народы скотоводов-кочевников имели мировоззренческое преимущество по сравнению с оседлыми племенами хлебопашцев. Внутренне не обеспокоенные заботами, кочевники имеют достаточно досуга, чтобы предаваться созерцанию. Так они постепенно становятся мечтателями, размышляющими над вечными вещами. Из землепашца же получается человек дела, который использует в своей деятельности также и силу. Удивительный нюанс можно видеть в том, что в Библии первым насильником изображен землепашец Каин, а его жертвой стал пастух Авель.
Из всех европейских наций изначальный метафизический страх менее всего свойствен англичанину. Это также объясняется духом пространства. Британец ощущает успокаивающую безопасность своего островного положения, которое для него значит примерно то же, что для русского бесконечная степь. В результате мы наблюдаем очевидное сходство некоторых существенных сторон в характере англичанина и русского, что заметно отличает их от других европейцев.
Изначальный страх ничего общего не имеет с трусостью, равно как и изначальное доверие – с мужеством Наоборот: без страха не бывает отваги. Героизм есть преодоление страха, а не отсутствие его. Всадник с Боденского озера[160] никакой не герой, еще менее того – мечущаяся под артиллерийским огнем корова Кениггреца, о которой повествует Мольтке[161] в одном из своих произведений. Надо встретиться с опасностью, содрогнуться от нее и тем не менее