Сила и правда России. Дневник писателя - Федор Михайлович Достоевский
Позволю себе и ещё аллегорию.
Представь, что тебя пригласили в порядочное общество; ибо предполагаю, что ездишь и ты в порядочные круги общества. Ты прибыл на званую вечеринку к статскому даже советнику в день его именин. Гости уже заранее предуведомлены хозяином о твоём остроумии. Ты входишь с приличием, одет хорошо, расшаркиваешься с хозяйкою и говоришь ей любезности. С удовольствием ощущаешь, что на тебя смотрят, и готовишься отличиться. И вдруг, о ужас! замечаешь в углу залы литературного твоего соперника, прибывшего раньше тебя и которого даже и знакомым в сём месте не предполагал до последней минуты. Ты изменился в лице; но хозяин, относя сие к минутному твоему нездоровью, спешит, по наивности, познакомить тебя с литературным врагом твоим. Вы мычите и тотчас же повёртываетесь друг к другу спинами. Хозяин в смущении, но ободряется, полагая, что это лишь новый литературный приём, неизвестный ему за делами службы. Между тем спешат картами, и хозяйка приглашает тебя в ералаш со свойственною ей любезностью. Чтоб избавиться от соперника, ты берёшь карту с радостью; новый ужас: оказывается, что вы за одним столом. Отказаться уже нельзя, ибо причиною тому обе развязные и любезные светские дамы, ваши партнёрки. Обе садятся спеша, а кругом них несколько родственниц и знакомых, и все жаждут слушать двух литераторов, все смотрят на ваши рты, все ловят ваше первое слово, не спуская с вас глаз своих. Соперник твой обращается к даме со спокойствием и говорит ей: «Кажется, сдача за вами, сударыня». Все улыбаются, все переглядываются, остроумное слово получает успех, и сердце твоё сжимается завистью. Но следует сдача. Открываешь свои карты: тройки, двойки, шестёрки и самая старшая – валет. Ты скрежещешь зубами, а соперник твой улыбается. К нему пришли карты, и он с гордостью объявляет коронку. Взор твой тускнеет. Схватываешь бронзовый веский фамильный подсвечник, которым гордится хозяин, хранящийся весь год у хозяйки в шкафу и выставляемый на вид лишь единственно во дни ангелов, – схватываешь и стремительно пускаешь его в лоб своему сопернику. Крик и недоумение! Все вскакивают, но вы уже бросились и с пеной ярости вцепились друг другу в волосы. Ибо, судя по твоему нетерпению в литературе и неумению сдержать себя, имею право заключить и о нетерпении твоём в частных обществах. Партнёрка твоя, молодая дама, ожидавшая от тебя столько остроумия, с криком спасается под крыло своего супруга, значительного инженер-подполковника. Тот, указывая на вас обоих, крутящихся за волосы, говорит ей: «Я предварял тебя, миленькая, чего можно ожидать от современной беллетристики!» Но вас уже стащили вон с лестницы и выпихнули на улицу. Именинник хозяин, чувствуя вину свою перед созванным обществом, просит у всех извинения, рекомендуя забыть о русской литературе и продолжать ералаш. Ты же лишил себя светского вечера, приятных, хотя и невинных минут с петербургскою дамой и ужина. Но вам обоим не до того: вы схватываете по легковому извозчику и несётесь по зловонным петербургским улицам каждый в квартиру свою, чтобы тотчас же сесть за фельетон. Ты погоняешь извозчика, мимоходом завидуя его невинности, но уже обдумываешь статью свою. Ты прилетел, схватываешь перо своё и рассказываешь точь-в-точь и в малейшей подробности всё, что случилось с тобой у советника!
Ты обличаешь именинника, ты обличаешь жену его, угощение их, восстаёшь против обычая именин, против инженер-подполковника, против дамы, своей партнёрки, и наконец-то добираешься до соперника. О, тут уже всё до последней подробности, по известной нынешней общей манере вашей выставлять подноготную. Ты рассказываешь, как он бил тебя и как ты его бил, обещаешь, что будешь бить, и как он обещался бить. Ты хочешь приложить к статье своей пачку вырванных у него волос. Но вот уже утро… Ты бегаешь по комнате и ждёшь редакционного часа. Являешься к редактору, и вдруг тот со спокойным видом объявляет тебе, что он ещё накануне примирился с антрепренёром-соперником, прекратившим издание и сдавшим ему подписчиков, сам же запил с ним мир у Дюесота бутылкой шампанского. Затем благодарит тебя за услуги и объявляет, что ты ему больше не нужен. Скажи, каково положение твоё!
Всего более не люблю я последних дней масленицы, когда чёрный народ допивается до последней степени своего безобразия. Отупелые рожи пьяниц, в рваных халатах и сюртучишках, толпятся у кабаков. Вот двое остановились на улице: один уверяет, что он генерал, а другой ему: «Врёшь!» Тот бесится и ругается, а этот: «Вр-рёшь!» Тот ещё пуще, а этот всё то же: «Вр-рёшь!» – и так далее до двухсот даже раз! Оба именно находят красоту в бессильном и в бесконечном повторении одного и того же слова, так сказать, погрязая в услаждении бессилием своего унижения.
Читая фельетоны твои, невольно воображаю себе слишком уже долго продолжающуюся в литературе нашей какую-то бесконечную, пьяную, бестолковую масленицу. Ибо не то же ли и у вас, как и у этих двух остановившихся у перекрёстка бестолковых пьяных халатников? Не уверяет ли твой соперник в каждом фельетоне своём, что он генерал; и не отвечаешь ли ты ему, как халатник на перекрёстке: «Вр-рёшь!» И всё это такое бесконечное число раз, без малейшего даже предчувствия, как всё это, наконец, надоело. Воображаю вас именно как на масленице, обезумевших и упившихся, в последний (прощёный!) день; воображаю, как вы валяетесь каждый перед окнами своей редакции и, копошась в грязном столичном буром снегу, кричите изо всей мочи друг на друга сиплыми голосами:
– Караул! кар-раул! кар-раул!
Но молчу и поспешаю мимо…
Молчаливый наблюдатель.
NB. «Молчаливый наблюдатель» – это псевдоним «одного лица»; я забыл о том предуведомить.
По поводу выставки
Я заходил на выставку. На венскую всемирную выставку отправляется довольно много картин наших русских художников. Это уже не в первый раз, и русских современных художников начинают знать в Европе. Но всё-таки приходит на мысль: возможно ли там понять наших художников и с какой точки зрения их там будут ценить? По-моему, переведите комедию г-на Островского – ну, «Свои люди – сочтёмся», или даже любую, – и переведите по возможности лучше, на немецкий или французский язык, и поставьте где-нибудь на европейской сцене, – и я, право, не знаю, что выйдет. Что-нибудь, конечно, поймут и, кто знает, может быть, даже найдут некоторое