Газета День Литературы - Газета День Литературы # 79 (2004 3)
Церковь, начав канонизировать писателей, подымет и литературу на надлежащую ей высоту. Она должна пробуждать добро в сердцах, и современные писатели обратят внимание на свой дар, он не случайно им вручен, за это они несут ответственность перед Богом.
Канонизировав писателей-классиков, Церковь найдет и новый метод воздействия на души человеческие.
Каких я наметил писателей к канонизации (простите, может быть, мое дерзкое выражение)?
1. Достоевский, Федор Михайлович. Это, я бы сказал, величайший святой.
Не смотрите с особым пристрастием на его страстный характер, не думайте, что он оттого и грешник, разглядите в нем праведника. Какая любовь к человеку, какое понимание и как он боялся кого-либо осудить.
В его произведениях самые отрицательные типы имеют что-то и хорошее.
А как он жил, никогда не проходил мимо, чтобы не оказать милосердия.
А как страдал, с каким христианским терпением, с какой благодарностью к Богу он принимал всё, что выпадало на его долю. Быть приговоренным к смерти, стоять на эшафоте и не ожесточиться — это много значит.
Посмотрите на себя, как мы ропщем на Бога за малые даже страдания, а он за такие страдания — ни одного ропота. А потом — каторга. Сидел с самыми преступными людьми и сумел в лице их разглядеть погребенных лучших людей. А как умирал?.. Так может умереть только праведник.
2. Пушкин, Александр Сергеевич.
Сразу слышу, как на меня завопят: "Разгульный человек, можно сказать развратник, написавший "Гаврилиаду",— святой?!"
А я скажу: да, святой. И потому что он не мстителен, потому что он любит своих врагов, а это главная христианская добродетель.
Любить врагов — значит, по-настоящему любить человека. Друзья умирающему говорят: отмстим. Он говорит: нет, мир, мир. Сказал так он не случайно, он жил христианскими истинами. Вникните внимательно в его стихотворение: "На свете счастья нет, / Но есть покой и воля. / Давно завидная мечтается мне доля. / Давно, усталый раб, замыслил я побег / В обитель дальнюю трудов и чистых нег".
"Усталый раб" чуть больше тридцати лет — это значит, он нес на себе иго христианских истин.
К сожалению, мы разучились Пушкина читать по-серьезному.
3. Лермонтов, Михаил Юрьевич — горячий добрый юноша, еще по-детски реагирующий на факты жизни, а его не понимают. Приписывают ему демонизм, дуэль его рассматривают, как преступный акт. Даже одно время отказывались отпевать. А он стрелял вверх — не в человека. Значит, дуэль его была просто детской шалостью. А его убили наповал.
Вспомните: "В минуту жизни трудную, / Теснится ль в сердце грусть, / Одну молитву чудную / Твержу я наизусть". Или: "Есть Грозный Судия, Он ждет... Тогда напрасно вы прибегните к злословью, / Оно вам не поможет вновь, / И вы не смоете своею черной кровью / Поэта праведную кровь".
Это ведь совсем неоперенный человек, 26-ти лет его убили, а какие слова высказал. Из пустого сердца они не исходят.
4. Розанов, Василий Васильевич.
Более непосредственного человека, искренности такой, как у него, не найдете.
А как умирает? Несколько раз соборуется, причащается, говорит: "Христос воскрес, обнимемся".
Конец венчает дело, как говорят. И Апостол говорит: взирая на кончину, подражайте им.
И наконец, пятый. Тут на меня, наверно, все завопят: Толстой, Лев Николаевич.
Еретик, как говорят. А попробуйте найти ересь в его художественных произведениях. Даже будет трудно отыскать в романе "Воскресение", хотя есть кощунственные места. Но ведь надо было стукнуться лбом о стенку, чтоб победить гордость.
А такой факт, чтоб во имя Христа отказаться от всего земного, оставить добрую жену, все богатство и уйти умереть на станцию — кто это может?
Еще надо добавить: отказавшись от своих произведений, не убил ли он этим окончательно свою гордость...
Этим отказом он подвел черту под своей ересью. А я скажу, что русская классическая литература особая — она глубоко христианская, ее в наше время нужно выдвинуть на первый план. Чтоб защитить Богоносную Россию, чтоб повернуть заблудшие сердца на верный путь, предостеречь и литературную молодежь от поспешных увлечений тем, что нас губит, и чтоб понимали, какой дар дал им Бог. И, может быть, перед концом мира совершить апостольский подвиг, понести Слово Божие в мир через человеческое слово.
Геннадий Красников
ПАРАДОКСЫ НИКОЛАЯ ГЛАЗКОВА
Всё, что случалось в жизни с Николаем Ивановичем Глазковым (1919-1979), не могло случиться ни с кем, кроме него. В нем как будто была роковая обреченность на недоразумения — печальные и веселые. Одни недоразумения он, словно фольклорный герой русских сказок, не без удовольствия порождал и нагромождал у себя на пути сам, другие помимо его воли легко прилеплялись к нему с чьей-то (не всегда легкой!) руки.
Поскольку всё равно не обойтись без упоминания образа "Летающего мужика", сыгранного поэтом в фильме А.Тарковского "Андрей Рублев", сразу укажем на это ставшее расхожим сравнение Глазкова с его кинодвойником. Действительно, невозможно не увидеть сходства судьбы поэта с судьбой воплощенного им на экране средневекового мечтателя, дерзновенного русского мужика, решившегося на безумный по тогдашним временам полет с колокольни на воздушном шаре. Но дорогого стоят и пережитые дивные минуты счастья перед гибелью, когда прозвучало с экрана на весь мир теперь уже всем знакомое непередаваемое глазковское выражение восторга: "Летю-ю-ю!.." От Глазкова в этом эпизоде остались не только уникальный зримый образ и голос. Осталась и точно угаданная Тарковским, ставшая ключом к фильму притчевость, фольклорность, мифологичность судьбы и личности поэта.
Н.Глазков, расхватанный и растащенный на цитаты, на анекдоты и легенды, прижизненно мифологизированный как чудаковатый гений "не для широкого потребления", нес в себе до самой смерти печальную непoнятость, необъяснимость, так до конца и оставшись по-настоящему неразгаданным. Искали истоки его странной иронической (чаще всего — горько-иронической) поэзии в смеховой культуре древней Руси, в скоморошестве, в раёшнике, в творчестве обериутов и даже в мрачно-натуралистическом юморе Саши Черного. Можно было бы кстати припомнить и незабвенного Козьму Пруткова с его упорным самовозвеличением и так дойти вплоть до комедиографа Аристофана и старика Эзопа. Универсальная образованность, начитанность Глазкова могли дать повод для самых неожиданных параллелей. Но это не приближало к сути дела. Глазкова оглядывали как москвича (в Москву он переехал в раннем возрасте с родителями), как горожанина, как задержавшегося в состоянии детства арбатского вундеркинда, которого до самой старости так и продолжали называть "Коля Глазков". Он был выставлен для показа на столичный асфальт. Ему отвели постаментик в дальнем уголке литературного интерьера, дабы не заслонял чужие амбиции и не бросал тень на светлые лики официальных гениев. Недаром И.Сельвинский с нескрываемым раздражением называл Глазкова "неисправимым самозванцем". Всё это вместе взятое закрывало (сознательно или невольно) от любопытствующих глаз — глубинную основу его сути.
Исключительная неповторимость поэзии и личности Николая Глазкова — в национальной самобытности его характера. Невозможно понять природу его юмора, игровой стихии его стихов, "странностей" поведения и даже его раздражающе нетипичной внешности — без укорененного в срединную нижегородскую русскую землю многовекового родового древа. Глазков — потомственный волжанин, родившийся в крупном селе Лыскове Макарьевского уезда, некогда известного на всю Россию своими ярмарками и Макарьевским Желтоводским монастырем, сочетанием строгой святости и разудалой вольницы. Нижегородская земля, как никакая другая, в глуши непроходимых лесов и в просторной чистоте рек, в нетронутой и нерастраченной первозданности родного языка, в духовном огне святой православной веры и любви к Отечеству, словно бы веками настаивала и выдерживала опаляющий и пьянящий настой непокорности и, как теперь сказали бы, пассионарности, необузданной готовности к подвигу, к самопожертвованию. Лицо отечественной истории было бы не столь поэтичным без напоенных этим густым настоем могучих волжских характеров. Среди них — протопоп Аввакум, патриарх Никон, Иван Кулибин, Козьма Минин, Николай Лобачевский, Мельников-Печерский, Горький, Шаляпин, Чкалов, Борис Корнилов… Еще Петру Первому жаловались на "озорство" глазковских земляков лысковцев, создававших "конкуренцию" близлежащей уездной ярмарке, "они де вашему… указу учинились непослушны: с продажным питьем и с таможнею и с торгом не сошли и шалашей и харчевень не сломали, и всякими промыслы торгуют, и в то ж де время учали бить в барабан и послали на лошади в село Лысково, и из села ж Лыскова, собрався многолюдством с бердыши, и с топорками, и с ослопьем, прибежали на берег и конные и пешие со всяким боевым ружьем — и с саблями и с пищальми и с луками и с копьи неведомо для какого вымыслу, и бранили всякою бранью…" (П.И.Мельников /А. Печерский/). Насколько исторически узнаваем характерный, "неведомо для какого вымыслу", кураж в этом динамичном летописном эпизоде, в котором явно не на последнем плане где-то действуют и предки Глазкова! Неслучайно, вспоминая в стихах, как еще до войны он снимался в массовке картины Эйзенштейна "Александр Невский" в сцене Ледового побоища на Чудском озере, поэт писал о своем сражении с "псами-рыцарями":