Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №12 (2002)
— Правильно, — поддержал Тыковлев. — Но надо бы наших военных подвинтить. Они никак своих железяк отдавать не хотят. У них на будущий год денег не будет, на что солдат кормить? А они все за каждый танк цепляются. Кому сейчас эти их танки нужны? Надо бы создать комиссию Политбюро, которая взяла бы под контроль все переговоры по разоружению. Пора Генштабу скомандовать, чтобы руки по швам. Половину народного бюджета съедают, а все им мало...
— Аккуратнее, аккуратнее, товарищ Тыковлев, — замахал руками Генеральный. — Ты не вздумай поссорить нас с армией. Докомандуешься. Тут надо, чтобы они сами себя уговорили. У нас ведь разные генералы есть — гибкие и менее гибкие. Вот и надо, чтобы право решать оказалось у более гибких. А насчет создания комиссии Политбюро — это мысль. Только кого на нее поставить? Может, Зайкова? А потом сразу его на пенсию. Насчет союзных республик не забудь. Это твое дело будет.
— А потом меня сразу на пенсию? — с издевкой спросил Тыковлев.
— А потом посмотрим, как у тебя получится, — жестко глядя ему в глаза, ответил Горбачев. — Ты мой товарищ, единомышленник. Так я считаю. Мы с тобой в одной лодке. Вместе начинали, вместе и идти надо. До конца. Согласен?
— Согласен. Нет вопроса, Михаил Сергеевич.
— И это правильно, — обрадовался Горбачев. — Ты у нас сейчас за всей международной сферой присматриваешь. Значит, кому, как не тебе, заняться и союзными республиками. Да, кстати. Я тут письмо Гавелу написал.
— Кому? — нерешительно переспросил Тыковлев.
— Гавелу, Гавелу, — повторил Генеральный. — Мне это Иржи посоветовал. У них там в Праге борьба идет. Якеш, он, конечно, не за перестройку. А Гавел авторитетом пользуется, демократически мыслит. В общем, надо иметь в виду, что фигура будущего. Надо, значит, постараться его удержать на нашей стороне. Он пригодится, когда в Чехословакии всерьез за перестройку возьмутся.
— Так ведь он же в тюрьме сидит. Как чехословацкие друзья к письму отнесутся?
— Как отнесутся, так и отнесутся, — обиделся Горбачев. — Млынарж дело советует. Он старый мой товарищ. И Гавела подбодрим, и Якешу сигнал подадим. Он ошибку сделал, когда посадил Гавела. Только авторитета ему прибавил. Вот мы Сахарова из Горького в Москву перевезли. Чебриков думал, что ошибка. А я считаю, мы только выиграем. Он, конечно, обижен. Но из этого только один вывод: работать с ним надо. Вон даже Вилли Брандт называет его русским патриотом. А мы не умеем людей видеть. Все по старинке. Кто не с нами, тот обязательно против нас. Гибче надо! Так и с Гавелом. Объяснить надо чешским друзьям.
— Попробовать можно, только сомневаюсь я, что они поймут. А обидятся — это точно.
— Ладно, ладно. Вот возьми письмо и пошли кого-нибудь в Прагу из международного отдела. КГБ не впутывай. Только вопросы лишние будут. Пусть едет и передаст Гавелу лично в руки. И вообще подумай, что тебе пришло время иметь контакт в соцстранах не только с нынешними ЦК, а и с так называемой оппозицией. Это социалистическая оппозиция. Нам ее знать и слушать надо. Авось тогда и свою оппозицию лучше понимать будем. Нам консенсус в обществе нужен. Понимаешь? Консенсус. Без него перестройка забуксует и остановится. Надо объединять все здоровые силы общества на основе демократии и гласности.
Горбачева опять понесло. Он без умолку проговорил еще минут двадцать.
“Все одно и то же, — с тоской подумал Тыковлев. — Балаболка чертова...”.
* * *
Концертный зал был набит битком. Концерт еще не начинался, а уже ощущалась духота. На улице шел дождь, и было по-осеннему тепло, под ногами шуршали желтые опавшие листья. Был День милиции.
Генерал Тарабаршин сидел в одиннадцатом ряду. Среди своих. Эмвэдэшники хоть и не простили Андропову гонения на свое начальство, но приличия соблюдали. Руководящий состав КГБ на свои праздники приглашали исправно. А может быть, в этом и особая их задумка. Сейчас со сцены заслуженные и народные наперегонки начнут в любви к милиции изъясняться. Уж до того она им мила, что дальше некуда. Думают, что запомнят их с телевизора гаишники. Взяток брать не будут. Да и вообще, на всякий случай, к милиционерам подлизаться нелишне. Вдруг пригодится потом. Известно, что с нашей милицией только свяжись, потом не развяжешься. И милиционеры тоже хороши. Бардак в органах внутренних дел полный. Особенно сейчас, на, как говорит Генеральный, ответственном этапе перестройки. А все их хвалят и лобызают. День такой. А у КГБ такого дня нет. Вернее, есть он, но никакого всенародного концерта, речей и гуляний по этому поводу давно уже не устраивают. Конспирация. Да только ли она? С тридцать седьмого года не устраивают. Предпочитают не вызывать эмоций. Вон он, главный творец эмоций. Сидит в первом ряду и блестит лысиной. Председатель комиссии по реабилитации. Ну, и вокруг него ребята — из отдела административных органов ЦК, из международного отдела, из пропаганды. Говорили, что Рыжков придет, но что-то не видно. Значит, Тыковлев главным будет.
В зале приглушили свет, раздвинулся занавес, и хор вместе с оркестром грянул “Партия — наш рулевой”. Потом пела Архипова “Хабанеру”, танцевала Бессмертнова, плясала и водила хороводы “Березка”. Потом был перерыв. Ходили в буфет. Пили кто воду, кто шампанское, а кто и коньяк. Буфет был праздничный, богатый — с икрой и сырокопченой колбасой. Тарабаршин есть не стал. После концерта эмвэдэшники приглашали на торжественный ужин.
“Это часов до двух ночи, — с тоской подумал Тарабаршин, которому вовсе не хотелось пить с милицейскими генералами. — Но отказываться нельзя. Обидятся, возьмут на заметку. Да и праздник все же у людей. Надо поздравить. Чего у них не отнимешь, так это того, что работа собачья, грязная. Вот и собирается в МВД всякий полуграмотный сброд, облагает данью директоров магазинов, грабит шоферов, отлынивает от работы, фальсифицирует дела, занимается рукоприкладством. Конечно, так работают не все. Есть и честные служаки. Но паршивых овец много, очень много. А паршивая овца, как известно, все стадо портит. Хотел их Андропов основательно почистить, да так и не успел”.
Второе отделение концерта, как заведено, было выдержано в легком жанре. Пела Шмыга и другие артисты оперетты, потом выступали спортсмены с акробатическими этюдами, появились даже фокусники. Публика все больше оживлялась. Хлопали Кобзону, потом Сличенко, цыганскому хору. Концерт шел к концу, и Тарабаршин начал чувствовать легкий голод. Теперь ему уже хотелось пойти на товарищеский ужин с эмвэдэшниками. Там наверняка поросята будут с гречневой кашей. Замминистра по тылу у них тот же, что и в брежневские времена. Тогда поросята в ходу были. Любил покушать поросенка Генеральный.
Из мыслей о предстоящем застолье Тарабаршина вывело появление на сцене тощего белобрысого певца с косичкой на затылке, схваченной у основания простой резинкой. Это был все более входящий в моду Земляникин. Он незамедлительно приступил к делу, запев слащавым тенором “В парке Чаир”. Потом были еще какие-то танго или тангообразные романсы. И вдруг...
— Четвертые сутки пылают станицы, — затянул Земляникин.
“Он что, спятил?” — не поверил себе Тарабаршин и окинул взглядом притихший зал. А Земляникин все пел и пел про поручика Голицына и корнета Оболенского, который то наливал вина своему белогвардейскому начальству, то надевал ордена перед боем с большевиками, про подлых комиссаров, которые ведут “наших девочек” к себе в кабинет.
“Вот спирохета бледная, — с ненавистью подумал Тарабаршин, — еще и задницей при этом крутит. Неужели не стащат его со сцены. Ведь здесь все коммунисты. Все, на сто процентов!”
Но зал молчал и слушал. И в этот момент Тарабаршин осознал, что зал смотрит не на сцену, не на Земляникина, а на лысину, блестевшую в первом ряду. Что сделает главный идеолог партии, прораб перестройки? Встанет и выйдет? Тогда за ним поднимется и выйдет весь зал. И конец тогда этой бледной спирохете. Петь будет в другом месте и другие песенки. А если зал не встанет, тогда...
Земляникин допел. После некоторой паузы лысина в первом ряду качнулась вперед, и Тыковлев захлопал. Вслед за ним сначала нерешительно, а потом все более дружно зааплодировал зал.
“Пожалуй, советской власти приходит конец, — сделал вывод Тарабаршин. — Но и вам, ребята в генеральских погонах, что аплодировали вместе с Тыковлевым, конец будет тоже. Вы только еще не поняли этого. Все мните, что обойдется”.
Подумал и осекся. Еще раз обвел глазами хлопающий в ладоши зал, поглядел на соседей. Люди чему-то глупо улыбались. Скорее от облегчения, чем от удовольствия. Сидевший в следующем ряду Андрей не хлопал. Глаза были опущены вниз, лицо несчастное.
“Страдают дипломаты, — зло отметил про себя Тарабаршин. — Чуют, куда ветер дует. А я что? Почему я не встал и не вышел из зала? Почему этого не сделал никто из других сидящих здесь? Ведь присягу на верность советской власти все приносили, ею выпестованы, ее хлеб ели... Тыковлев не ушел? Тыковлев хлопает? Так что? Он отпустит нам смертный грех предательства? Как бы не так! Удобное, конечно, объяснение. Но, дорогие товарищи, вы все не лучше Тыковлева. И я тоже. Нисколечко. А на самом деле даже хуже. Потому что нас много, а мы за ним, а не за своей совестью идем. И кара нам будет страшная. Не зря ведь говорится: предающий предает прежде всего самого себя. Покатимся, скоро все покатимся вниз. А впрочем, так нам и надо”.