Лев Рубинштейн - Причинное время
Между тем русская цивилизация действительно существует. И существует она в неистребимой, как это ни удивительно, русской культуре, науке и свободной мысли, каковые являлись и являются частью, причем весьма весомой, европейской и мировой цивилизации.
Война с Европой, говорите? Ну и говорите дальше. А я вот как считал, так и буду считать, что это была война не с Европой, а ВМЕСТЕ с Европой и ВМЕСТЕ с Америкой против фашизма, против бесчеловечности и мракобесия, грозивших гибелью мировой цивилизации. И русской в том числе. И только лишь такая трактовка смысла и содержания этой войны может хотя бы отчасти оправдывать те ужасные, катастрофичные для страны и народа человеческие жертвы и перенесенные страдания.
И получается так, что вся эта пока неразрешимая и болезненно раскалывающая общество проблема именно в том, что речь идет о двух совершенно разных войнах. О двух разных войнах, уже много лет воюющих между собой.
Перефразируя слова поэта, можно сказать, что “бежит война, войне войной хребет ломая”. И кто знает, сколько это еще будет длиться.
Власть и оппозиции
Ключевые понятия, употребляемые в нынешней официальной пропагандистской риторике, всего лишь калькируют те, что были в ходу в советские времена. Только вот устойчивая когда-то понятийная оппозиция “советский — антисоветский” заменена на “российский — антироссийский”.
В первом случае эта оппозиция была более или менее понятна всем, в том числе и тем гражданам позднего СССР, которые сами обозначали свои взгляды и убеждения как “антисоветские”. Но некоторая двусмысленность существовала и тогда. Дело в том, что у слова “советский” было два значения. Одно из них было вполне нейтральным и объективным. Оно было чисто географическим и юридическим, потому что существовало государство под названием Советский Союз, населенное советскими гражданами. Второе значение было сугубо оценочным, потому что словом “советский” маркировалась также и советская, то есть коммунистическая идеология, на официальном, законодательном уровне назначенная единственно верной.
В поздние советские годы, то есть в годы моей молодости, это слово стало эпитетом, обозначавшим различные признаки общественной и культурной жизни, оцениваемые разными слоями населения, мягко говоря, не вполне одинаково, а иногда и прямо противоположно. Такая антонимичность слова по отношению к самому себе обозначила идейный, нравственный и эстетический раскол общества. Для одних слово “советский” означало нечто передовое, надежное, единственно правильное и победоносное. Для других — нечто ублюдочное, провинциальное, жестокое, тупое, аморальное, уродливое, стилистически отсталое.
В повседневном социальном дискурсе тех лет эти два значения постоянно пересекались, наплывали друг на друга, перепутывались, требовали уточнения.
“Ты же советский парень!”— укоризненно сказал мне однажды, в глубокие 70-е годы, милиционер, потребовавший у меня на улице документы, прицепившись к моему внешнему — волосатому и бородатому — облику “Советский же парень, — говорил он. — А ходишь как… ” Но, не найдя слова, которое бы хотя бы приблизительно описывало, как “что” или “кто” я хожу, он изобразил рукой нечто аморфное.
“Конечно, советский!”— с готовностью согласился я, в подтверждение чего достал из узких штанин свою краснокожую паспортину. “Я не это имею в виду”, — сказал милиционер. “А я — это!” — сказал я. Поговорили, что называется.
Мерцание этих двух значений превращало некоторые устойчивые словосочетания, такие, например, как “советский диссидент” или “советское неофициальное искусство”, в режущие глаз и ухо оксюмороны.
В любом случае в оценочных функциях слова “советский” между носителями “советского” и “антисоветского” (или, что чаще, просто “несоветского”, что в условиях тоталитарного государства расценивалось почти так же) сознания существовал определенный консенсус, притом что сами оценки этого понятия были различны, чтобы не сказать противоположны.
С “российским — антироссийским” такого консенсуса нет и быть не может. Как минимум потому, что никакой “российской” идеологии нет и в помине. Да и не может ее быть, какими допотопными имперскими “скрепами” ее бы ни сшивали, какими черными телевизионными мессами ни взбивали бы мыльную пену натужного провинциального патриотизма.
Можно было бы согласиться со своей “антироссийскостью” только в одном случае: если признать, что “российское” — это все то, что принадлежит или присуще российской власти, что нынешняя российская власть — это Россия и есть. Но признать это, даже если очень постараться, никак невозможно. Как невозможно понять, что такое “российские интересы”, что такое “действия или высказывания, направленные против России”, что такое, наконец, “русофобия” и прочие понятия из этого ряда, столь же широко, сколь бессмысленно применяемые в наши дни.
Всем сознательным носителям языка известно, что у слов и словосочетаний есть, помимо словарных, и те значения, которые высвечиваются, так сказать, посредством контекста или мотивации их употребления. Но дело в том, что дискурс власти, стремящейся к тотальному влиянию на общество, не предполагает категории понимания. То, что говорит власть, понимать не надо. Понимать даже и вредно. Даже и опасно. Понимать не надо, нет. Надо либо непроизвольно раздувать жабры “гордости величия”, либо в соответствии с неусыпной генетической памятью нервно вздрагивать, ощущая, как “холодок бежит за ворот”.
Смысл таких слов, как “национал-предатели” или “пятая колонна”, понимать не надо. Достаточно просто восстанавливать в памяти старые советские фильмы про шпионов и диверсантов или рассказы дедушек и бабушек про те ощущения, которые они в молодости испытывали при звуках автомобильных тормозов в ночном дворе. И не надо даже пытаться понять, что же такое конкретное могут в наши дни означать такие эффектные, но мучительно бессмысленные слова, как “русофобия” “предательство”.
В современных цивилизованных обществах, предполагающих идейную и стилистическую множественность, такие слова, как “предательство” или, скажем, “патриотизм”, звучат беспомощно или даже комически, потому что они требуют подробных и убедительных уточнений. В обществах тоталитарных они звучат зловеще и пугающе именно в силу своей семантической пустоты. В силу той же самой пустоты они звучат и столь звонко. Сердце чувствительного человека сжимается при их произнесении примерно так же, как при внезапном — посреди ночной тишины — грохоте упавшего медного таза.
В риторической оппозиции “российский — антироссийский” отсутствует элемент рационального. Меня, например, никто не сможет убедить в том, что такая категория, как “российские интересы”, может быть наполнена внятным содержанием, может существовать вне таких безусловных для меня категорий, как мои интересы, как интересы моей семьи, моих друзей и многих других людей, являющихся гражданами России, чьи интересы и взгляды на жизнь не совпадают с “российскими интересами” в сознании их радетелей. Никто не способен доказать, что его интересы и убеждения являются российскими, а мои — нет.
А говорить и понимать все равно необходимо. Потому что потребность в понимании, потребность, пусть даже и отчаянная, рационализировать иррациональное — это потребность внутренняя, и никуда она деться не может. Если эту потребность кому-то угодно квалифицировать как русофобскую или предательскую, то это, в общем-то, его проблемы, не мои. Не наши.
Кому война
Вполне естественно, что множество людей — и здесь, в России, и на Украине, да и где угодно — в эти дни практически не в состоянии думать и говорить ни о чем другом, кроме как об одном — я даже не стану уточнять, о чем именно. Вот именно об этом самом, чье имя мы опасаемся лишний раз произносить вслух.
А потому и неудивительно, что перед лицом надвигающегося апокалиптического ужаса все жадно, как лишенные кислорода подводники, ловят из несвежего воздуха, из трескучего эфира, из пыльной мировой паутины реальные или мнимые сигналы, симптомы, приметы, исторические аллюзии.
Хочется, ох как хочется из этого тошнотворного треска и железного скрежета выловить хоть что-то, что позволило бы увидеть хотя бы неясные контуры логики, ритма, надежды.
В первую очередь надежды, конечно же. Без нее совсем невозможно дышать, чувствовать, думать и говорить. Ага, говорить. Мутная, недоуменная, унизительная немота наваливается на многих из тех, чей образ жизни напрямую связан с насущной необходимостью формулировать, называть, давать определения, объяснять что-то хотя бы самим себе.
Но пытаемся, все равно пытаемся преодолеть немоту, и в этих мучительных, рефлекторных, почти атавистических попытках не можем не уткнуться носом в старинную, из школьной программы, формулу, в соответствии с которой чудище обло, огромно, стозевно и прочее. А также в то, что “мертвый хватает живого”.