Александр Крон - Бессонница
— Давай станем на почву опыта. Я слушаю.
— Ну, хорошо… Скажи, у тебя был Алмазов?
— Был. И Петр Петрович тоже.
— Вот как?
— Да. Оба очень встревоженные.
— Еще бы! Как ты, вероятно, догадываешься, в эти дни решалась судьба Института.
— Но почему такая срочность?
— Так уж сошлось. Решение о переводе Института на территорию заповедника готовилось давно, много раз откладывалось, и Паша был уверен, что его уже удалось спустить на тормозах. Но как раз во время вашей поездки позвонили, что вопрос включен в повестку, ну а ты знаешь: директивные организации не любят отменять своих решений. И когда стало известно — ну, ты понимаешь, о чем я говорю, — у Института оказалась тьма непрошеных друзей. Болельщиков и советчиков. И куча вариантов. С разделением Института. И, наоборот, со слиянием. И с приглашением варягов. Что было делать? Вице тряпка, растерялся, да его и слушать бы не стали. Я — никто, вдова, но я понимала, что дело идет о жизни и смерти, и взяла все на себя. За три дня я обзвонила и объездила всех, кого только можно, я своротила горы, и вот результат: Институт остается на прежнем месте и в прежнем составе, ему присваивается имя Успенского…
— Прекрасно, — говорю я.
— Погоди, это еще не все. Мне предложено стать директором.
— Прекрасно, — повторяю я.
— Пожалуйста, не делай вида, будто ты не удивлен. Я сама была удивлена не меньше тебя. Не будем сейчас касаться высокой политики и обсуждать, почему выбор пал именно на меня, это увело бы нас в сторону. Поверь, я нисколько не обольщаюсь на свой счет и прекрасно понимаю, что в нашем Институте есть люди более достойные. Я сопротивлялась, и совершенно искренне. Говорила, что не обладаю необходимым опытом и научным авторитетом, в Институте нужна твердая мужская рука, а я женщина и вдобавок сбитая с толку. На это мне ответили: как известно, последние исследования академика Успенского проводились им совместно с женой — совсем супруги Кюри, не правда ли? А насчет мужской руки мне было сказано, что в критические для Института дни я проявила твердость и энергию, которым может позавидовать любой мужчина, но чтоб не слишком отвлекать меня от чистой науки, мне найдут заместителя, который полностью освободит меня от организационной суеты, оставив за мной общее руководство и координацию исследовательской работы. И такой человек уже есть.
— Кто же этот человек?
— Вдовин.
На этот раз я и не пытаюсь скрыть удивления.
— Вдовин? Ты с ума сошла. Ты забыла, что такое Вдовин?
— Нет, не забыла. Но он получил хороший урок. Люди меняются. Мы легко прощаем ошибки себе и своим близким, почему же мы так беспощадны к чужим?
— Потому что они чужие.
— Я говорила с Николаем Митрофановичем и была поражена, как подействовала на него смерть Паши. Ты знаешь, он плакал здесь.
— Рыдал, как ребенок…
— Ты, кажется, считаешь меня полной идиоткой?
— Нисколько. Женщиной. Вдобавок сбитой с толку.
— Ох и мерзкий у тебя характер, Лешка.
Я не смотрю на Бету, но по голосу догадываюсь, что она улыбается. Улыбка слабая, на смену ей вновь приходит озабоченность.
— Может быть, ты и прав. Но у меня хватило ума понять, во что это выльется, если я останусь одна. Будет как в английском анекдоте. Я буду решать все первостепенные вопросы, а он все второстепенные, и в один прекрасный день все первостепенные кончатся, останутся только второстепенные. Поэтому я поставила условием триумвират. Я сказала: мне нужен еще один заместитель, причем именно первый, настоящий ученый, способный направлять исследовательскую работу.
— Кто же этот человек?
— Ты.
— Это невозможно!
Черт меня знает, как это вырвалось. Бета смеется.
— Вот видишь, — говорит она с грустью. — Я тебя предупреждала. В таком случае мне придется отказаться. Но учти — все другие варианты будут хуже. Хуже для Института.
С минуту мы молчим.
— Я все понимаю, — говорит наконец Бета. — Ты залез в башню из слоновой кости, и мое предложение рушит все твои планы…
— Не в этом дело.
— И в этом тоже. Но главное — Вдовин?
— Да. Он мне противопоказан.
— Люди меняются. Он получил хороший урок. Поговори с ним. Никто не требует, чтоб вы бросились друг другу в объятия. Достаточно нащупать почву для… коалиции?
— Консолидации, — говорю я. — На принципиальной основе.
— Вот видишь, ты все понимаешь лучше меня. Тебе не придется делать первого шага. Он сам будет просить тебя о встрече. Отказаться ты всегда успеешь. У нас с тобой еще есть время на размышление. Немного, но есть.
Я смотрю на Бету, на ее чистый лоб и твердые губы, и думаю: понимает ли она, что если я не говорю сразу "нет", то причина не в том, что я вдруг проникся самоотверженной заботой о судьбах Института, а вот в этом "мы", в этом случайно вырвавшемся "у нас с тобой".
— Хорошо, — говорю я. — Я подумаю.
VIII. В тумане
На этом разговор и кончился. Вошла Ольга и сказала, что третий раз звонит товарищ Пескарев, — соединить? Я поднимаюсь, и Бета меня не удерживает. Из кабинета я выхожу с туманом в голове. Основное мое желание побыть одному и хотя бы начерно разобраться в услышанном. Не мешает также подумать о своем выступлении на гражданской панихиде, но это мне явно не по силам.
Подхожу к окну. Машин заметно прибыло. Подкатывает зеленый грузовик с солдатами в новеньких мундирах. Солдаты молодые и веселые. С быстротой и ловкостью десантников они прыгают через борт, затем выгружают пюпитры. Это оркестр.
Возвращается Ольга. По ее лицу невозможно понять, догадывается ли она, о чем шел разговор в кабинете. Идеальный секретарь. Суровую школу должна была пройти милая Олечка, не умевшая скрыть ни одного душевного движения, вспыхивавшая от всякого обращенного к ней взгляда, чтоб выработать эту тончайшую и невидимую, как слой бесцветного лака, защитную броню.
— Кофе? — спрашивает Ольга.
Варить на старинной спиртовке очень крепкий кофе — одновременно искусство и традиция, заведенная еще во времена наших ночных лабораторных бдений. Я тронут, но мне хочется поскорее уйти.
— В другой раз, — говорю я.
— В другой раз?
По интонации я догадываюсь, что нечаянно коснулся больного места.
— Оля, вы что же думаете… (Ох, только бы не проговориться!) Вы что же, хотите уйти отсюда?
— Конечно, не хочу. Я люблю Институт, и, к сожалению, — она обвела рукой свое хозяйство: пишущую машинку, телефоны, справочники, — это единственное, что я умею. Но придет новый директор, а значит, и новый секретарь.
— Оля, но почему вы думаете… (Опять я почти проговариваюсь!) Почему бы новому директору не получить в наследство идеального секретаря? Павел Дмитриевич всегда говорил, что вы незаменимы.
— Может быть, именно поэтому.
Лицо Ольги по-прежнему непроницаемо, и мне становится грустновато оттого, что женщина, когда-то близкая, так наглухо для меня закрыта. И не сразу вспоминаю, что откровенный разговор между нами невозможен в такой же степени из-за меня самого. Если я хочу быть честным по отношению к Бете, это обязывает меня к скрытности со всеми другими людьми, и с Олей в первую очередь.
От этих невеселых мыслей отвлекает меня появление Петра Петровича. Вид у него еще более торжественный, чем обычно. Это понятно: похороны — обряд. К рукаву его темно-синего, в тончайшую белую полоску костюма приколота двухцветная траурная повязка, его внушительная фигура так же хорошо вписывается в похоронный антураж, как во всякое другое мероприятие. Мы здороваемся, и по тому, как он трясет мне руку, я угадываю смущение. Действительно, Петру Петровичу как члену высокой комиссии по организации похорон поручено переговорить со мной — не соглашусь ли я ввиду крайней перегруженности повестки гражданской панихиды выступить не в конференц-зале, а на кладбище, где у открытой могилы будет организован второй траурный митинг.
— Дорогой друг, — говорит Петр Петрович, и хотя его голос, как всегда, бесцветен, я понимаю: поручение ему неприятно. — Я надеюсь, вы не усмотрите в нашей просьбе никакого или, лучше сказать, никакой… — Он запинается, у него нет готового слова, а выбирать их сам он не любит и боится.
Положим, я усматриваю. Усматриваю свинство. На кладбище нет микрофона и, чтоб быть услышанным, надо кричать. Пожалуй, я нашел бы что сказать, но мне решительно нечего выкрикнуть. Но возмущает меня все-таки не это, а начавшийся процесс отчуждения покойника от родных и близких. Как видно, похороны такого человека, как Успенский, перестают быть частным делом и гораздо важнее, чтобы говорили о нем не друзья, а представители разных учреждений, плохо знавшие, что за человек был Паша, но зато отлично знающие, каким он должен быть и каким должен остаться в памяти потомства. Усматриваю я и некоторую личную заинтересованность Петра Петровича. От сотрудников Института будет выступать он, и отказаться от этого выше его сил, это значило бы без боя сойти в тень, а у него сейчас единственная задача удержаться. Не всплыть, а сохранить свою нулевую плавучесть. Остаться тем, чем был. Я совсем не мечтаю занять его место, но меня злит его виноватое блеяние.