Газета День Литературы - Газета День Литературы # 148 (2008 12)
А между тем взглянуть на мир со старой колокольни он уже не может, и питают его творчество традиции литературы письменной, которая отличается от устного народного творчества, как магазинная сметана от деревенской. И можно с сожалением сказать о горькой этой участи словами А.Передреева: "И города из нас не получилось, и навсегда утрачено село". Хорошо, что писатель выходит из народа, да жалко, что он назад не возвращается.
Нет, интерес к народному слову, отшлифованному, как речная галька, ещё не утрачивается, более того – с годами усиливается жажда к тому, что рождено непосредственно в народной стихии, естественному, как дыхание, и точному, как восход солнца. Конечно, народ – это не только сельский житель и уже давно – чаще всего не сельский. Но по-прежнему эталоном национальной мудрости остаётся село, ведь крестьянский "лад" складывался веками и без его молчаливого "стариковского" одобрения городскому – не обойтись.
Поэзия Николая Якунина драгоценна именно своей народностью. Поэт-самоучка, он не имеет даже среднего образования, никогда не был участником литературных объединений, семинаров и совещаний.
Но нет худа без добра. Может быть, именно поэтому он долго сохранял свой жизненный уклад таким, каким получил его в наследство, и, живя среди родни и односельчан повседневными крестьянскими заботами, сам того не ведая, оставался частицей народа и выразителем его чаяний. Все эти годы он глядел вокруг глазами своих земляков, думал их думами, и было бы правильно сказать, что это народ писал его рукой. Скорее всего, судьбу его надо считать счастливой, ибо разве может быть для поэта большее счастье, чем возможность – хотя бы невольно – выразить взгляды и состояние народной души?
В стихотворениях Николая Якунина еще живёт и дышит уже ушедшая Русь с её песенностью и поэтичностью:
Перезревшие падают звёзды,
Поджигая напев на лету.
И припевки – поэзии гроздья –
Над притихшей деревней цветут, –
вспоминает он время, так странно исчезнувшее, растаявшее почти на глазах. С тех пор много воды утекло и многое изменилось, но самое главное:
Промчалась тревожно над сёлами
Последняя трель соловья,
А были когда-то весёлыми,
Певучими наши края, –
с тихой грустью недоумения сожалеет поэт об утраченной не только им радости, как ушедшей молодости. И никакого социологического исследования не надо, и никакие агитбригады уже не помогут, если поэт заметил этот тревожный факт. А ведь песня – работе не помеха, скорее, наоборот:
Как грянут бедовые бабоньки
Старинную песню – да так! –
Что острые косы да грабельки,
Как птицы, мелькают в руках.
Конечно, речь не о "молочных реках и кисельных берегах" былых лет, поэт хорошо помнит, что и тогда "жили не сытно, но весело", да не хлебом единым жив человек. А песня естественно украшала народный быт не только по праздникам, но и в будни, и уж тем более немыслимы были без неё молодые весенние ночи:
А в ночи – дождливые, вешние –
От песен светлело окрест.
По голосу парни нездешние
Своих находили невест.
Утеря деревней певучести – самая точная и самая, может быть, страшная примета перемен, произошедших в деревне в послевоенное время, и, видимо, необратимо. И вдвойне страшна эта потеря для поэта, ведь именно в той – песенной – атмосфере начиналось его творчество, как и творчество многих других – ставших или не ставших стихотворцами – людей: "Плывут мелодии, как реки, переливаясь и журча. И плещет в каждом человеке – в душе – прозрачный свет ручья". И если теперь немало ручьев затинилось, то в душах людских этих ручьёв замутилось не меньше. Заболотились родники, обезлюдели деревни.
Ах, деревушки с ликом древним, –
С тремя избушками вразброс, –
Вы, как засохшие деревья
Средь зеленеющих берез.
Кто с горькой болью, кто без боли,
Ушли от отчего гнезда,
Одни легко, по доброй воле,
Других заставила нужда.
Но нет, не стало здесь просторней…
Это неожиданное наблюдение ("не стало здесь просторней") дорогого стоит. Если не стало просторней, значит, случилось что-то неправильное, неестественное, нездоровое. И тоска одиночества ("Нахлынет слабость в этакой глуши") возникает потому, что поэт горше всех переживает замену уходящего пустотой. И даже в обыденности текущих дней, которые скрадывают, делают старение деревни, как и любое старение, незаметным, оно не ускользает от внимательного, всё понимающего, пугливо-прощального взгляда, – так глядят на неизличимо больных близких людей.
Но как бы ни было худо здесь, на земле, покинутой людьми, она сама и является для человека, вцепившегося в неё, лучшим лекарством от одиночества, тягот жизни и других печалей: "Но оглянусь: всё та же глушь и глушь – моя беда и от беды спасенье", – потому что счастье и сама жизнь без этой земли для поэта немыслимы. Так от стихотворения к стихотворению открываемый автором мир постепенно расширяется, становится узнаваемым, хотя Якунин никогда не называет своих мест по именам, "а просто лесом, полем, да рекой" (В.Соколов):
Потеснив и поля, и луга,
Подпоясалась звонкой речушкой,
И корнями берёзок вросла
В тёплый берег моя деревушка.
В назывании родного уголка деревушкой не столько уменьшительности (а уничижительности нет вовсе), сколько нежности и ласки, в этом слове чувствуется то сердечное тепло, которое называется любовью, и не случайно поэт то и дело повторяет его:
Как детей в час недуга старушка
Ожидает, к окошку клонясь,
Так моя в эти дни деревушка
Наконец-то весны дождалась.
Частые аналогии с людьми, связанными родственными отношениями (ста-рушкой, ожидающей детей, матерью и младенцем и т.д.), подчеркивают родственность всего в мире, в том числе человека и природы, природных явлений, и даже ночная гроза становится по-домашнему своей, понятной и простой:
Чудесные мгновения
творятся над селом,
Похож до удивления
на крик младенца гром.
И кстати ли, некстати ли
деревьев сонных дрожь,
На снег слезами матери
закапал первый дождь.
Слёзы матери – это "слёзы облегчения". После таких сравнений и эпитетов, когда всё вокруг по существу связывается кровной близостью, связью бесспорной, данной, как говорится, свыше, – называние земли родной звучит не голо- словно, не риторически, а вполне убедительно и органично:
Тем и живу, что твёрдо знаю:
Ни в горькой яви, ни во сне
Земля, до кустика родная,
Не бросит камень в душу мне.
Конечно, такое знание, как вера в бессмертие, может быть спасением от любой беды, потому что в краю, где ночь "звёзды на веточки нижет", где "сучья, что лося рога", а "стога, словно большие сугробы", где "падают в стороны пни" и "кто-то кидает огни в окна ночных деревенек", – в этом краю поэт дома, имя которому – "Зимняя светлая Русь":
Где он, полуночный страх?..
Плотно смежаю ресницы,
Зная, что в этих краях
Мне не дано заблудиться.
И всё-таки эта – родная до кустика – земля продолжает оставаться в его стихах безымянной. Безымянная деревушка и речкой подпоясалась безымянной:
То под лозою в холодке,
То на виду в объятьях солнца,
Она, как вена на руке,
Всю жизнь пульсирует и бьётся.
В России тысячи таких,
Которым даже нет названья…
Вероятно, деревня, вросшая в берег такой речушки, "затерянная где-то от дорог", с тёмными избушками на курьих ножках, – далека от цивилизации в прямом и переносном смысле слова, но именно она становится необходимым звеном связи между современностью и старинным, теперь уже полусказочным укладом, о котором почти и не помнится, в который почти и не верится, с его языческими приметами и суевериями, как в стихотворении "Сгинул бес, русалок нет…":
Но тогда скажите мне,
Кто в дождливый вечер
На трухлявом низком пне
Зажигает свечи?