Борис Парамонов - След: Философия. История. Современность
Во всем этом трудно не узнать недавнего русского — советского — прошлого. Это же марксизм играл в СССР роль такого Корана, и позволялось его только комментировать, а не развивать или, того хуже, ревизовать. А насчет консенсуса — так тут можно вспомнить не только соборность, но и, к примеру, слова Троцкого, звучавшие приблизительно так: «Партия не может ошибаться, потому что история не создала другого инструмента истины». Все это я говорю к тому, что в большевистском периоде русской истории можно усмотреть не только бунт подонков западничества, но и некую трансформацию основной русской «магической» установки. И тогда возникает сомнение в дальнейших прогнозах Шпенглера: вправду ли русские неграмотные читатели Достоевского прогонят большевиков? (Или, осовременивая вопрос, прогнали ли?) Гнать-то некуда, «чертогона» не получается, бесы — внутри, а не экспортированы Западом, и этому Западу, цивилизации вообще русским противопоставить нечего, кроме того же «консенсуса» и вытекающих из него последствий. О каком Иоанновом христианстве в будущем России можно говорить, если черты именно такого рода религиозности способствовали падению в большевистскую пропасть?
Именно на примере русской истории начинаешь задумываться о правомочности и эвристичности методов Шпенглера. Возникает тема анти-Шпенглера: о цивилизации не как об усыхании культуры и движении к концу истории, а как о новом плодотворном этапе эволюции человечества, ступившего на путь единения, общей судьбы. И нужно постараться увидеть подлинное место России в этом процессе.
2Итак, Россия до Петра — еще вне истории, это нечто вроде западноевропейской эпохи Меровингов. Петровская же Россия — псевдоморфоз: еще не сказавшаяся культурно и исторически душа заключена в формы чужой культуры. Появление Достоевского, однако, свидетельствует, в каком направлении будет двигаться подлинная русскость после свержения петровского ига: в сторону выявления черт магической души, магической культуры, характеризующейся совместным, согласным пребыванием в истине, каковая истина всегда и только — излучение Божества, а не продукт индивидуальных усилий, как на Западе, в фаустовской культуре. Будущая русская культура, развивающаяся в линии Достоевского, реализует потенции Иоаннова христианства, христианства Слова — как вместилища божественных смыслов, открывающихся только коллективной, соборной душе. Тем самым христианство вообще впервые реализуется в культурной истории, ибо в фаустовской культуре Запада его не было — было только заимствование ритуалов и перетолкованных текстов. Решающий шаг к рождению этой будущей русско-христианской культуры будет сделан, когда русский народ свергнет большевизм, это порождение подонков петровского периода, которые не могли — в силу самой этой, хотя и негативной, связи с русским западничеством — по-настоящему искоренить петровский псевдоморфоз.
Таково резюме мыслей Шпенглера о России, звучащих — нужно это признать — великим соблазном для нынешних русских «красно-коричневых» националистов, заигрывающих к тому же с православной церковью. Авторитет Шпенглера — как-никак выдающегося культурфилософа — может даже не то что подкрепить, но обосновать, да и просто формулировать с потребной ясностью некую программу русского культурно-политического изоляционизма, имеющего в перспективе явно или неявно теократический вариант. Особенно соблазнительно в этом контексте звучит парадоксальная мысль Шпенглера о том, что Запад не знал христианства. Тут нужно сразу же эту мысль энергично опровергнуть, как это не раз уже делали. Сводить христианство к магическому сознанию конечно же нельзя: христианство именно и преимущественно — персоналистическая религия, учащая о самоценности человеческой личности. Это и легло в основу «фаустовского» мировоззрения. Утешает, несомненно, то соображение, что «Закат Европы» — сложная книга, не по зубам сотрудникам газеты «Завтра». Но Шпенглер в принципе опасное чтение, как и Ницше. Из них обоих можно, постаравшись, извлечь некие фашистские обертоны, а то, что при этом происходит чудовищное огрубление их мысли, как раз не волнует тех, кто такое огрубление производит. Гитлер имеет такое же отношение к Ницше, как Макашов к Марксу, но кого это волнует на митинге? И вот для того чтобы избежать этого соблазна кажущейся истины — а вернее, иллюзии — о России, требуется Шпенглера опровергнуть в целом, самую его концепцию культуры и цивилизации и ту его мысль, что на цивилизационном этапе истории делать вообще нечего, что история кончилась в цивилизации и ничего творчески-созидательного ныне не происходит. Но прежде чем приступить к этому нелегкому делу, хочется привести еще кое-какие подробности из Шпенглеровых суждений о России: уж очень правильно он говорит. Вот это и есть парадокс Шпенглера: он давал изумительно точную картину культурной истории, но проваливался в прогнозах, хотя замысел был как раз в том, чтобы на основе организмической теории общества нарисовать научно точную картину будущего. Еще раз: он прав даже и в том, что культура исчезла, уступив место цивилизации, и вообще «Аве, Мария» лучше той вульгарной девки, которая называет себя Мадонной, — но все-таки это еще не конец. В современности есть творческие силы. И главное — конфликты нынешнего времени решаются только на цивилизационной, а не на культурной основе. Это будет главная тема дальнейших рассуждений.
Но сначала, как было сказано, еще несколько высказываний Шпенглера о России и русских — опять тема магической души:
Избирательное сродство между русской и магической душой, пожалуй, еще ощутимо, но прасимвол русскости, бесконечная равнина, не находит пока твердого выражения как в религиозном, так и в архитектоническом отношении.
…Отсутствие какой-либо вертикальной тенденции в русском жизнечувствовании проявляется и в былинном образе Ильи Муромца. Русский начисто лишен отношения к Богу Отцу. Его этос выражен не в сыновней, а исключительно братской любви, всесторонне излучающейся в человеческой плоскости. Даже Христос ощущается как брат. Фаустовское, совершенно вертикальное стремление к личному совершенствованию представляется подлинному русскому тщеславным и непонятным. Вертикальная тенденция отсутствует в русских представлениях о государстве и собственности…
Герой Толстого Нехлюдов ухаживает за своим нравственным Я, как за своими ногтями; именно поэтому и принадлежит Толстой к псевдоморфозу Петровской эпохи. Напротив, Раскольников есть лишь частичка в Мы. Его вина — это вина всех. Считать даже его грех чем-то собственным есть уже высокомерие и тщеславие. Что-то от этого настроения лежит в основе магической картины души… Даже консенсус правоверных безличен и осуждает Я как грех, а равным образом и — подлинно русское — понятие правды как безымянного согласия призванных.
Вот эта магическая русская душа не сумела сказаться в петровском псевдоморфозе, говорит Шпенглер, — и отсюда его убеждение, что она еще скажется, что нельзя идти против природы (ведь культура у Шпенглера скорее природное, чем духовное, образование, дух — это для цивилизации, он и порождает со временем цивилизацию. Мысливший в этой линии Блок говорил, что культура стихийна, что стихия и культура — одно, что и привело его к необходимости воспеть большевистский Октябрь). Но вспомним то, что говорилось раньше: именно в большевизме характерно сказались эти особенности русской магической души, возможность реализации которых Шпенглер видит лишь в постбольшевистском будущем. И тут будет очень уместным процитировать русского историка, наблюдавшего весь этот сюжет вживе, в современности. Это Г. П. Федотов, статья 1949 года «Власть и народ»:
Самое содержание нового идеала — коммунизма — оказалось связанным с очень глубокими основами народной этики. Не одна молодежь, но и вся масса, как и интеллигенция российская, были носителями этой этики. Русская этика эгалитарна, коллективистична и тоталитарна. Из всех форм справедливости равенство всего больше говорит русскому сознанию. «Мир», то есть общество, имеет все права над личностью. Идея — сила, пока она царит в типично-русском сознании, не терпит соперниц, но хочет неограниченной власти. Но сколько бы ни было правды в равенстве, красоты в личном самопожертвовании и даже в самодержавии идеи, весь этот комплекс в своей односторонности опасен и может принимать демонические формы… В России не раздался ни один голос в защиту частной собственности. Конфискация всей промышленности была воспринята не одними большевиками как акт почти нормальный и во всяком случае справедливый. Социализм, который никак не укладывается в американскую голову, без труда был принят в России, а не только вколочен насилием.
То есть в коммунизме, как уже говорилось, реализовались многие потенции русской «магической души», «Иоаннова христианства», которым выступил, страшно сказать, марксизм, игравший в России потребную роль Слова, Корана, подвергаемого исключительно комментарию и толкованию, но не развитию. Перспективы здесь нет — мы это уже проходили. Придется России — хочет она или не хочет — ступить в цивилизационную стадию и научиться считать деньги. Как раз это занятие Шпенглер называл невозможным для русских, он писал во втором томе, что русские не то что свергли капитализм, а просто не понимают, что это такое. Придется понять — иначе перспективы нет никакой, ни цивилизационной, ни «даже» культурной.