Максим Фрай - Книга для таких, как я
Сейчас я скажу чудовищную банальность. Каждый из нас, подобно красноносому гои, лелеет свою мечту о "бататовой каше". И лишь самые удачливые однажды слышат обращенный к ним вопрос: "Ну что, хочешь?" — и ошалело кивают, не в силах поверить в удачу.
Особое место в рассказе занимает Тосихито Фудзивара — тот, кто обещал накормить гои бататовой кашей и исполнил свое обещание. Тот, кто везет красноносого в Цуругу (в понимании бедного самурая — почти на край света). Тот, кто (апофеоз) ловит лисицу и говорит ей: Нынче же ночью явишься ты в поместье цуругского Тосихито и скажешь там так: "Тосихито вознамерился вдруг пригласить к себе гостя. Завтра к Часу Змеи выслать ему навстречу в Такасиму людей, да с ними пригнать двух коней под седлами". Запомнила? Люди Тосихито, кстати сказать, оказываются на месте вовремя, да и сама лиса чудесным образом объявляется в Цуруге в финале рассказа, чтобы доесть злополучную бататовую кашу, с которой не справился гои. Тосихито Фудзивара, таким образом, становится персонификацией той силы, которая управляет человеческой судьбой. Он и только он мог сказать бедняге гои, случайно ставшему его избранником: Тебе не приходилось поесть всласть бататовой каши. Приступай же без стеснения.
В финале героя ждет (люди, как я уже неоднократно замечал, цинично предсказуемы) осуществление мечты, остервенелая "большая жратва". Без смертельного исхода, но до полного отвращения. Опять же, классический случай.
"Все суета сует и томление духа", — говаривал царь Соломон. Или "бататовая каша" — по Акутагаве. И только золотистая лиса с сухих пустошей, восседающая на крыше дома, сулит надежду. Чудесное не тускнеет, становясь фоном для будничного скотства. Впрочем, для тех, кто приник к своей порции бататовой каши (и уж тем более для тех, кто живет в предвкушении этого блаженного момента), блеск лисьего меха в лучах утреннего солнца да свежий ветер, пробирающий до костей, — лишь случайный эпизод, который забудется прежде, чем котелок опустеет.
1999 г.
Нос Армана
Открыв "Дневник вора" Жана Жене на той странице, где подробно описывается внешность его дружка Армана, я нашел потрясающую метафору: Жене утверждает, что нос Армана расплющился о стекло, отделяющее его от мира "нормальных людей". Утренняя меланхолия помешала мне немедленно ринуться к зеркалу и уставиться на собственный нос: не выглядит ли он расплющенным? потому что я отлично знаю, о КАКОМ «стекле» идет речь.
На страницах знаменитого "Дневника вора" Жан Жене то и дело подчеркивает свою страсть к одиночеству, желание стать (и оставаться) "чудовищным исключением" из правил. Гомосексуализм, воровство, нищета и бродяжничество — лишь своего рода упражнения, техника, позволяющая быстро и эффективно достичь желаемой изоляции. Есть много других способов (возможно, менее эффектных, но не менее болезненных) достичь того же результата.
Одиночество такого рода (когда воображаемая стеклянная стена, отделяющая вас от мира, становится настолько реальной, что от грубого соприкосновения с ней может расплющиться нос) дарит нам одну мучительную, но драгоценную способность: видеть вещи такими, какие они есть. Чем более одинок свидетель, тем он беспристрастнее. "Закон жизни", как сказал бы пелевинский Шестипалый.
Именно поэтому Сартр с пафосом предупреждал читателей Жана Жене: Вы узнаете истину, а она ужасна. Некоторая часть этой самой обещанной Сартром «истины», кстати сказать, заключается в том, что ВСЕ носы приплюснуты, потому что ВСЕ носы упираются в это чертово стекло, но…
…но поскольку человеческая жизнь по большей части проходит под глубочайшим наркозом, это не очень мешает.
1999 г.
Плач по серебру Эгиля, сына Скаллагримма
Эгиль Скаллагриммсон, центральный персонаж восхитительной "Саги об Эгиле", прожил невероятно долгую (если учесть специфику эпохи и некоторые особенности его непростой, мягко говоря, биографии и опасной профессии) жизнь — восемьдесят с лишним лет. Старый и немощный, почти ослепший, с трудом передвигающий ноги, Эгиль оказывается один на один с неразрешимой проблемой: как распорядиться двумя сундуками серебра, доставшимися ему когда-то от конунга Адальстейна. Поначалу он решил как следует повеселиться напоследок:
Я хочу взять с собой на тинг оба сундука, которые мне подарил когда-то конунг Адальстейн. Они оба полны английским серебром. Я хочу, чтобы сундуки втащили на Скалу закона, где всего больше народу. Потом я раскидаю серебро, и было бы удивительно, если бы люди мирно поделили его между собой. Я думаю, тут будет довольно и пинков, и пощечин, и возможно, что в конце концов все на тинге передерутся1.
Домочадцы, однако, не допустили подобного безобразия, и Эгиль спрятал (собственно говоря, попросту утопил) свои сундуки в ближайшем болоте, а сопровождавших его рабов прирезал, чтобы местонахождение клада навсегда осталось в секрете.
Эгиля можно понять: не оставлять же, в самом деле, свое серебро кому попало! (Тут не грех напомнить, что в сознании Эгиля и его современников богатство не просто являлось символом личной силы человека, оно, собственно говоря, было ее непосредственным физическим воплощением. Не аллегория, но равноценный аналог). Поэтому для Эгиля, предчувствующего скорую смерть, судьба сундуков с серебром — вопрос отнюдь не праздный. Не старческий маразм, не причуда "скупого рыцаря", а последний сознательный поступок старого колдуна, чьи руны в свое время заставляли расколоться рог с отравленным питьем.
Есть не так уж много способов распорядиться нажитым. Разбросать щедрой рукой, а потом смотреть, как азартно грызут друг другу глотки случайно оказавшиеся поблизости представители рода человеческого, или, следуя примеру Эгиля, утопить в болоте, к чертям собачьим!
Чародей Эгиль, ослепший на девятом десятке. Одряхлевший воин, которого прогнала от огня дура-стряпуха. Старый пират Эгиль, последним злодеянием которого стало убийство рабов, помогавших ему прятать серебро на болоте. Лучший из скальдов, чья последняя виса начиналась строчками:
Еле ползетВремя. Я старИ одинок.
Серебро Эгиля осталось в болоте. Его жизнь стала частью литературы (всего лишь!). Его кости, которые были гораздо больше, чем у обыкновенных людей, погребены на краю кладбища в Мосфелле… Какого черта?!
Так нечестно.
Когда я размышляю о серебре Эгиля, студеная болотная жижа наворачивается мне на глаза.
1999 г.
Застегни душу
Читаю "Кельтские сумерки" Йейтса (открываю наугад, читаю несколько страниц; снова открываю наугад).
— Сэр, — спросил он меня, — вы слыхали когда-нибудь о капитанской молитве?
— Нет, — ответил я, — просветите меня, темного.
— Звучит она так, — был ответ: — О Господи, застегни мне душу на все пуговицы1.
Потрясенный меткостью выражения "душа, застегнутая на все пуговицы", я обратил внимание на комментарий. Примечание переводчика Вадима Михайлина гласит: В оригинале — непереводимое на русский адекватно выражение "Stiff upper lip", то есть буквально капитан просит Небо о твердой (и одновременно неподвижной, несгибаемой, непреклонной, одеревенелой, чопорной, "натянутой") верхней губе.
Тоже неплохо сказано, хотя "душа, застегнутая на все пуговицы" кажется мне более глубоким образом.
В отличие от старого капитана, диалог с которым описан у Йейтса, мы с вами понимаем, что просить у кого бы то ни было (неба, Бога, ангела-хранителя etc.) о столь интимном одолжении — бесполезно. Губу придется «натягивать» самостоятельно. Застегивать душу на все пуговицы тем более.
Верхняя губа уже изрядно одеревенела. Теперь учусь "застегивать душу", как в раннем детстве учился застегивать сандалии. (Никогда не забуду тот день, когда мне наконец удалось победить тугой коварный замок. Важная стратегическая победа: с этого дня я мог выходить в сад, не дожидаясь, пока мама поможет справиться с экипировкой.) Тридцать лет прошло — и, гляди-ка, все та же мучительная борьба с застежками и все та же (по крайней мере, весьма схожая) мотивировка. Ломаются ногти, нелепо краснеет от натуги лицо, хочется плакать от злости… но, черт побери, у меня понемногу получается!
Вот, к примеру, сэр, были мы, значит, как раз посреди Атлантики, стою я себе на мостике, и тут подымается ко мне мой третий, а вид у него любо-дорого, краше в гроб кладут. И говорит: "Капитан, нам крышка". Я ему: "Ты, когда подписывал контракт, не знал, что столько-то процентов судов каждый год идет ко дну?" — "Так точно, сэр, знал", — говорит; а я ему: "А разве тебе не заплатили за то, чтобы ты сам пошел ко дну?" — "Так точно, говорит, — сэр"; и я тогда ему сказал: "Тогда застегнись на все пуговицы и утони как человек, черт тебя подери!"1