Михаил Салтыков-Щедрин - Пестрые письма
Признаюсь, у меня даже в глазах зарябило от этого вопроса. Что-то далекое пронеслось передо мною, далекое, светлое, бодрое. Ни один из бывших свидетелей этого далекого — я не исключаю даже старших из Подхалимовых — не может вспомнить о нем без умиления. Где-то, когда-то я слышал эти самые слова, не в этой обстановке, не из этих уст, но слышал, несомненно, слышал. Я помню, что они поднимали мой дух и наполняли мое сердце сладостною тревогою. Эта тревога не обескураживала меня, а как бы даже подстрекала: вперед!
Вместе с другими я верил, что печать, есть сила и что этой силе суждено развиваться и сделаться несокрушимою. Быть может, — говорил я себе, — процесс этого развития совершится туго, не без горьких перипетий — пожалуй, даже не без утрат… Все это я допускал, но и за всем тем ни на минуту не переставал утверждать, что печать есть сила и пребудет ею вовек. И никогда я не предполагал…
Нет, никогда! никогда, даже в самые черные дни, я не мог представить себе, чтобы сила печати могла осуществиться в тех поразительных формах, в каких я узнал ее здесь, в эту минуту! Каким образом это случилось? Какое злое волшебство передало эту силу в руки Подхалимовых, сделало ее орудием для обложения сборами «брюханов»? Когда это произошло? и как-таки никто этой перестановки не заметил?
Очевидно, процесс перемещения новоявленной силы из одного центра в другой произошел постепенно и втихомолку. Первоначальные притязания печати, должно быть, оказались чересчур цельными и разномастными, чтобы привести к соглашению. Это было, впрочем, совершенно естественно, покуда речь шла о соглашении по существу. Но дело в том, что в пылу споров по существу утрачено было из виду, что печать и сама по себе, в качестве общественной силы, требует огражденья, для всех мнений и партий одинаково обязательного. Даже в этом индифферентном смысле никакого соглашения не состоялось. Напротив того, в самом непродолжительном времени состоялись вероломства, предательства, отступничества, в сопровождении целой свиты легкомыслий, свидетельствовавших о полном отсутствии дисциплины. Распря, постепенно переходя с почвы принципов на почву уязвленных самолюбий, приняла наконец такие размеры, что в одно прекрасное утро на фронтоне храма печати сами собой выступили слова: образ мысли.
Принципы были побеждены, и в то же время всякая надежда, что слово «печать» когда-нибудь получит объединяющий смысл, исчезла навсегда.
Вот этот-то момент и подстерегали Подхалимовы. Они поняли сразу, что ни принципы, ни руководящие идеалы — не ко двору; что светоч мысли не освещает и не убеждает, а производит раздражение и панику, полную грядущих отмщений; что, следовательно, ежели печать хочет быть силою, то она должна отыскивать почву для этой силы в той низменной сфере, которая не оставляла бы никаких сомнений насчет ее принципиального ничтожества. А именно, в сфере мелочей, прожектерства и личного, так сказать, наглядно-физического обличения.
И вот сначала выступили Подхалимовы вчерашние, которые еще во дни возрождения руку набили. Выступили и поразили всех юркостью и непринужденною остротою ума. Они первые наглядно доказали, что можно жить и без принципов. За ними появились Подхалимовы нынешние, такие, у которых даже литературных преданий не было, а были только недюжинные способности по части исследования корней и нитей, шантажа и обескуражения «брюханов». Первые говорили: «Приятно этакой в некотором роде арбуз так щелкнуть, чтоб он по всем швам треснул!» Вторые прибавляли: «И при сем, чтоб у него из всех щелей ассигнации поползли».
— Нынче, я вам скажу, по умственной части тихо, — продолжал между тем Подхалимов, — зато бойко по части промышленной и коммерческой. Вот эту-то ноту мы и разработываем. Без содействия печати нынче ни одно промышленное предприятие шагу ступить не может. Вся возделывающая, производящая, эксплуатирующая и спекулирующая Россия раздробилась на бесчисленное множество клиентур, которые сами признали свою подсудность печати. Стало быть, речь идет только о качестве клиентуры. Кто покрупнее клиентуру захватит, тот и умница; но уж, во всяком случае, тут не фунтом икры пахнет, как во времена Булгарина.
— Однако, мне кажется, что ведь и разработка промышленно-торговых интересов, несмотря на свой специальный характер, не исключает возможности честного отношения к делу?
— Гм… миллионами ведь тут, отче, пахнет, миллионами.
— Помилуйте, Подхалимов! сами же вы сейчас рассказывали о репортере, который с похоронным счетом по «брюханам» путешествовал, — надеюсь, что ему и во сне миллионы не снились!
— Ах, что вы! разве я о нем! Ведь и в нашем деле есть табель о рангах, да еще престрогая! Один — к миллионам приставлен, другой — к сотням тысяч, третий — к тысячам, а четвертый — около десятков с удовольствием руки погреет.
— Но как вы не перегрызетесь друг с другом? Ведь досадно, я думаю, в четвертом-то ранге состоять да зубами щелкать, особливо ежели сознаешь себя способным и достойным.
— Не скажу, чтобы особенно было досадно. Тут судьба, и как-то сразу это делается понятным. Возьму для примера себя: я себе цену знаю, но только и всего. Не продешевлю, но и дорожиться не стану. Ежели дело не моей компетенции, я за него не возьмусь, а направлю по адресу. Есть «деятели печати» гораздо в худшем против меня положении, но и те, покуда здоровы, не ропщут. Вот ежели силы слабеть начнут — тогда капут. Но я лично могу и кризис выдержать: я и помимо репортерства работу найду. У меня — перо! а в наше просвещенное время это порядочная-таки редкость!
— Вот вы на эту другую работу и употребили бы ваше «перо»?
— Нельзя. Для этого нужно, чтобы в личном существовании человека решительный переворот произошел. Наша деятельность въедчива; не результатами она заманивает — об результатах думать нет времени, — а самым процессом своим. В этот процесс вошло такое множество случайных и друг от друга не зависящих подробностей, что каждый день втягиваешь в себя по-новому. Я не работаю, а увлекаюсь. Увлекаюсь каждый день по-новому, не так, как вчера. Пишу и думаю: ну, теперь нужно полагать, что «он» восчувствует! «Он» — это мой сегодняшний избранник, которого я вчера и в уме не держал. Я не помню моего вчерашнего дня и не загадываю о завтрашнем; но сегодняшняя моя мысль вполне для меня ясна. Сегодня я создал себе такой-то пункт, и ежели я в ударе, то, одно за другим, выведу из него все последствия. Весело, бойко, неутомимо. Мне и работать весело… ежели я «в ударе». Ничто другое не привлекает, уйти от работы не хочется. Вот и судите теперь, легко ли при таких данных на другую работу перейти?
— Но ведь это своего рода хроническое опьянение, и я положительно не понимаю, каким образом оно может не изнурить. А сверх того, сдается мне, что для литературного деятеля не мешает подумать и о репутации порядочности, а такого рода работой ее не приобретешь.
— Да, относительно низших классов ваше замечание справедливо. Мы, анонимная сила, действительно живем как в чаду, и об относительной ценности нашей знают только в редакциях да в нашем интимном кругу, да, пожалуй, еще в трактирах, где мы завсегдатайствуем. Анонимами мы родились и анонимами же бовльшая часть из нас сойдет в могилу. Но о высших рангах — не говорите так. Те уж вышли из опьянения, а репутация пришла к ним сама собой, как приходит она ко всякому хищнику, который рвет крупные куски, а мелкими пренебрегает. Вы скажете, может быть, что эта репутация непрочная, фиктивная, — ну, да ведь ежели кто к потомству не апеллирует, тому и фиктивная репутация за настоящую сойдет. Действия этих высших деятелей розничной публицистики уже до такой степени говорят о выдержке, что они сумели создать в свою пользу особое право самопротиворечия, которое зараньше гарантирует им свободу отступничества. Посмотрите, как какой-нибудь Скоморохов подступает к вопросу: точно кошка с мышкой играет. Сначала пробный шар пустит, будто стороной что-то слышал, и при этом сознается, что покуда еще не имеет достаточных данных для суждения. Затем слегка помолчит и опять попробует. Слева заглянет, справа пощупает, предоставит какому-нибудь добровольцу на задах нескладицу проурчать — и опять притворится спящим. И вдруг у него сердце защемит! И любовь к отечеству, и интерес к казне, и нужды промышленности — чтов есть в печи, всё на стол мечи! Вопрос растет, и с каждым днем осложняется. Независимо от pièce de résistance,[14] появляются публицистические приправы: либерализм, нигилизм, упразднение властей и т. п. Это он пугает и в то же время товар лицом показывает. Наконец, когда приправа возымела действие, начинается «апофеоз»… Рыба клюнула; данайцы восчувствовали. Ибо ко всякому вопросу пригнана соответствующая рыбина, соответствующий данаец. Достигнув цели, газета временно успокоивается; репутация ее, в качестве узорешительницы, установлена, а заправилы ее исподволь подыскивают новый вопрос и оттачивают перья для нового похода… Вот как идет дело в высших публицистических сферах. Тут уж не о скачущем штандарте идет речь, а о служении на чреде государственной; не статейками пахнет, а актами мудрости… черт побери!