Светлана Алексиевич - Последние свидетели (сто недетских рассказов)
«Все вчетвером впряглись мы в эти саночки…»
Зина Приходько — 4 года.
Сейчас — рабочая.
Живет в Гомеле.
Бомбят, дрожит весь наш дом. А дом наш был небольшой, с садом. Мы спрятались в доме, закрыли ставни. Сидим вчетвером: мои две сестрички, я и наша мама. Мама говорит, что, мол, закрыли ставни и теперь не страшно. И мы соглашаемся, что не страшно, а сами боимся, но не хотим расстраивать маму.
…Помню, как идем за подводой, потом нас, маленьких, кто-то посадил на узлы. Почему-то мне казалось, что если я засну, то меня убьют, изо всех сил старалась не закрывать глаза, а они сами закрывались. Тогда мы договорились со старшей сестричкой, что сначала я закрою глаза, посплю, а она будет сторожить, чтобы нас не убили, потом она заснет, а я буду сторожить. Но заснули обе и проснулись от крика мамы: «Не пугайтесь! Не пугайтесь!» Впереди стреляли — и кричали люди. Мама пригибала нам головы и не давала смотреть в ту сторону.
Стрельба кончилась, мы поехали. Я увидела, что в канаве возле дороги лежат люди, и спросила у мамы:
— Что эти люди делают?
— Они спят, — ответила мама.
— А почему они спять в канаве?
— Потому что война.
— Значит, и мы будем спать в канаве? А я не хочу спать в канаве, закапризничала я.
Перестала капризничать, когда увидела, что мама плачет.
Куда мы шли, куда мы ехали, конечно, не знала. Не понимала. Помню только слово — Азаричи и проволоку, к которой мама не разрешала подходить. После войны мне объяснили, что мы были в Азаричском концлагере. Я даже ездила туда, на то место. Но что там теперь увидишь? Трава, земля… Все обыкновенное. Если что-то осталось, то только в памяти.
В памяти?.. Маму откуда-то приносят и кладут на землю. Подползаем к ней, помню, что подползаем, а не подходим. Зовет: «Мама! Мама!» Я прошу: «Мама, не спи!» А мы уже все в крови, потому что мама в крови. Думаю: мы не понимали, что это кровь и что такое кровь, но до нас дошло, что это что-то страшное.
Каждый день приходили машины, на них садились люди и уезжали. Мы просили маму: «Мамочка, давай поедем на машине. Может, она едет в ту сторону, где живет бабушка?» Почему мы вспоминали бабушку? Потому что мама всегда говорила, что тут рядом живет наша бабушка и не знает, где мы. Она думает, что мы в Гомеле. Мама не хотела ехать на машине, она оттаскивала нас от машины. А мы плакали, мы просили, мы уговаривали ее. В одно утро она согласилась…
Не могу рассказывать, начинаю плакать или щипать себе сильно руки, чтобы не плакать. Не могу, чтобы без слез было.
Ехали мы долго, и кто-то маме сказал или она сама догадалась, что нас везут на расстрел. Когда машина остановилась, всем приказали выходить. Там был хутор, и мама спрашивает у конвоира: «Можно ли попить водички? Дети просят пить». Он разрешил нам зайти в хату. Мы зашли в хату, хозяйка дала большую кружку воды. Мама пьет маленькими глотками, медленно, а я думаю: «Мне так хочется есть, отчего это маме захотелось пить?»
Выпила мама одну кружку, попросила вторую. Хозяйка зачерпнула, подала ей и говорит, что каждое утро в лес ведут много людей, а назад никто не возвращается.
— А есть у вас второй выход, чтобы нам уйти отсюда? — спрашивает мама.
Хозяйка показала рукой — есть. Одна дверь у нее вела на улицу, а вторая — во двор. Мы выскочили из этой хаты и поползли. Мне кажется, что мы не дошли, а доползли до дома нашей бабушки. Как и сколько ползли, не помню.
Нас бабушка положила на печку, а маму на кровать. Утром мама начала умирать. Мы сидели испуганные и не могли понять: как это мама может умереть, оставить нас, когда нет папы? Помню, что мама подозвала нас, улыбнулась:
— Никогда не ссорьтесь, дети.
А чего нам ссориться? Нам не было из-за чего ссориться. Кукол у нас не было и мамы не было.
Вечером бабушка завернула маму в большую белую простыню и положила на саночки. Все вчетвером впряглись мы в эти саночки…
Росла я тихая, неразговорчивая. Мне не хотелось говорить.
«Эти два мальчика стали легонькие, как воробьи…»
Рая Ильинковская — 14 лет.
Сейчас — преподаватель логики Белорусского государственного университета имени В. И. Ленина.
Живет в Минске.
Мне кажется, я и сейчас помню, как пахли липы в родном Ельске. В войну все, что было до войны, казалось самым прекрасным на свете. Так это во мне и осталось по сию пору.
В первые дни войны из Ельска мы эвакуировались — мама, я и младший брат. Остановились в селе Грибановка под Воронежем, думали там ждать конца войны, но через несколько дней после того, как мы приехали, немцы подошли к Воронежу…
Сели в товарняк, сказали нам, что повезут всех далеко на восток. Мама утешала нас так: «Там будет много фруктов». Ехали долго, потому что часто стояли на запасных путях. Где сколько стоять будем, не знали, поэтому с большим риском выскакивали на станциях, чтобы взять воды. Горела у нас буржуйка, на весь вагон варили на ней ведро пшенной каши.
Поезд встал на станции Курган-Тюбе, под Анждижаном. меня поразила незнакомая природа и поразила так сильно, что на какое-то время я даже забыла о войне, о страшном. Все цвело, пылало, было столько солнца. Я опять стала улыбаться.
Привезли нас в колхоз «Кызыл юл». Сколько времени прошло, а все названия помню. Даже сама удивляюсь, что помню. Помню, как тогда заучивала, повторяла все непривычное. Стали мы жить в школьном спортзале, вместе восемь семей. Местные жители принесли нам одеяла и подушки. Узбекские одела шьются из разноцветных кусочков, подушки набиваются хлопком. Я быстро научилась собирать охапки сухих стеблей хлопчатника, гуза пан, — им топили.
Мы не сразу поняли, что и здесь война. Дали нам немного муки, но этого мало, ненадолго хватило, стали голодать. Узбеки тоже голодали. Вместе с узбекскими мальчишками мы бегали за телегами, и о счастье, если что-то с телеги упадет. Самой большой радостью для нас был жмых, жмых из льна, а из хлопковых зерен он желтый, так похож на гороховый, очень твердый.
Брату Вадику было шесть лет, его мы оставляли дома одного, а с мамой шли на работу в колхоз. Окучивали рис, собирали хлопок. С непривычки у меня болели руки, ночью я не могла уснуть. Вечером возвращаемся с мамой домой, навстречу нам несется Вадик, и через плечо на веревочке у него болтаются три воробья, а в руках рогатка. Он уже помыл свои «охотничьи» трофеи в речке и ждет маму, сейчас начнем варить суп. Гордый такой! Едим мы с мамой суп и нахваливаем, а воробьи такие худые, что в кастрюльке ни жиринки не блестит, над кастрюлей блестят только счастливые глаза брата.
Дружил он с узбекским мальчиком, однажды тот пришел к нам со своей бабушкой. Смотрит она на мальчиков, кивает головой и что-то говорит маме. Мама не понимает, но тут зашел бригадир, он знал русский язык. Он нам перевел: «Она со своим богом разговаривает: с аллахом. И жалуется ему, что война — это дело мужчин, воинов. Зачем же детям страдать? Как он допустил, что эти два мальчика стали легонькие, как воробьи, в которых они стреляют из рогаток?» Бабушка высыпает на стол горсть золотых сушеных урючин: твердые и сладкие, как сахар! Их можно долго сосать, откусывать по маленькому кусочку, а потом расколоть косточку и съесть хрустящее зернышко.
А внук ее смотрит на эти урючины, и глаза у него, видно нам, тоже голодные. Мама растерялась, бабушка погладила ей руку, успокоила, прижала внука к себе. «У него всегда есть пиала катека, потому что он живет дома, с бабушкой», — перевел бригадир. Катек — это кислое козлиное молоко. Нам с братом, сколько мы были в эвакуации, казалось, что ничего вкуснее на свете нет.
Они уходят, бабушка и мальчик, а мы сидим втроем за столом, все трое, и никто не решается первым протянуть руку к золотым урючинам…
«Стеснялся, что ботинки у меня девчоночьи…»
Марлен Робейчиков — 11 лет.
Сейчас — заведующий отделом горисполкома.
Живет в Минске.
Взрослые не разрешали нам, а мы все равно залезали на деревья и наблюдали за воздушными боями. Плакали, когда горели наши самолеты, а страха не было, как будто смотрели кино. На второй или на третий день была общая линейка, и директор объявил. что наш пионерский лагерь эвакуируется. Мы уже знали. что горит от бомб Минск, что домой нас не повезут, повезут куда-то дальше от войны.
Я хочу рассказать, как мы собирались в дорогу. Велели нам взять чемоданы и сложить в них только самые необходимые вещи: маечки, рубашки, носки, носовые платки. Упаковали мы их, а наверх каждый положил свой пионерский галстук. В детском воображении рисовалось: встретят нас немцы, откроют чемоданы, а там лежат красные галстуки… Так мы отомстим за все.
Состав наш шел быстрее войны, обогнал войну, на тех станциях, где мы останавливались, про войну еще ничего не знали, ее не видели. И мы, дети, рассказывали взрослым про войну, рассказывали, как горел Минск, как бомбили наш лагерь, как горели наши самолеты. Но чем дальше отъезжали от дома, тем больше ждали. что приедут родители и заберут нас, а то, что у многих уже нет родителей, до нашего сознания не доходило.