Юрий Герт - Сборник "Лазарь и Вера"
Дождь то начинал мелко, нерешительно накрапывать, то прекращался. Они складывали в сторонке битый кирпич, осколки стекла, куски проволоки, жестянки, Лазарь уносил все это в конец кладбища, сбрасывал в груду такого же мусора. В кустах отыскались два мятых ведра с пробитыми днищами, Лазарь кое-как наладил их и ему было в чем носить.
На кладбище в двух или трех местах виднелись люди, делавшие ту же работу, что и они. К ним вперевалочку подошла толстая пожилая женщина с черной, туго повязанной косынкой на голове, в перепачканных землей шароварах, попросила открыть баночку с краской.
— Простите, вы что — тоже уезжаете?.. — спросила она, когда Лазарь — не без труда, впрочем, — сковырнул плотно сидевшую крышку. — Вот и мы... — сказала она, не дожидаясь ответа. — Все говорят — надо ехать... А как, ответьте мне на вопрос, как ехать, когда тут прожита вся жизнь?..
Женщина дышала шумно, с астматическим присвистом, ее печальные коровьи глаза с тоской смотрели на Лазаря, складка под подбородком дрожала, казалось — женщина вот-вот заплачет.
— У вас там кто-то есть?.. У нас, представьте, ни-ко-го...
— Мама!.. — окликнул женщину молодой сердитый голос.
— Иди сюда, ты мне нужна!..
Женщина вздохнула и, тяжело ступая и покачиваясь, направилась к могиле, где выпалывала траву черненькая, невзрачная на вид молоденькая девушка.
— Между прочим, что же все-таки тогда произошло?.. — Лазарю не нужно было уточнять, оба понимали, о чем речь, и понимали неизбежность заданного Лазарем вопроса.
— А ты что же, так ничего и не знаешь?..
Устроив себе маленькую передышку, они сидели на мшистом пеньке.
— Нет, — отрубил, глядя в землю, Лазарь, — ничего. — Он курил, сигарета жгла ему пальцы, губы, но он, глубоко затягиваясь, не замечал этого.
— Забавно... — В ее голосе слышалось явное недоверие. — Очень и очень забавно...
— Не знаю, может быть... Но когда я вернулся с практики, ты уже уехала — на Урал, в село Медведевку... Так, в Медведевку?
— Так, — нехотя подтвердила Вера. И, вытянув из травяной трубочки стебелек, надкусила блекло-зеленый кончик.
— Видишь, я все помню... И потом не отвечала, сколько я ни писал... — Он сплюнул, помолчал, сдерживая накатившую вдруг откуда-то изнутри ярость. — У тебя что, пока меня не было, появился какой-то хахаль?..
— Дурак, — вспыхнула Вера. — Хоть ты и доктор каких-то там наук, по газетам знаю, а все равно — дурак. — Она отвернулась, он видел только ее затылок, завитки упавших на высокую шею каштановых волос. — Извини, но можешь ты объяснить, почему вы, мужики, такие дураки?..
От ее слов, ее тона у него немного отлегло от сердца. Он чувствовал себя так, будто все, о чем они говорили, случилось не двадцать пять лет назад, а вчера, и разговор их может что-то поправить, переменить...
— И все-таки... Что?.. Ты ведь, кажется, вскоре скаканула замуж?..
— А ты?..
Лазарь косо усмехнулся, подергал себя за кончик бороды.
— Это назло тебе... И тебе, и себе, и всему свету... Короче — с отчаяния...
— Вот как... Себя-то ты хорошо понимаешь, да только себя...
— Но я хочу понять и тебя тоже... Так что же случилось?..
Она грызла травинку, словно раздумывая, стоит ли отвечать. Стоит ли, надо ли...
— Так что же все-таки?..
— Хорошо, я скажу... — Голос у нее сделался сухим, бесстрастным. — Как-то раз я зашла к вам... Я ведь часто заходила, проведать тетю Соню, почитать — мы их вместе читали — письма, которые ты ей присылал... Мы их читали, говорили о тебе... Мне казалось всегда, что она хорошо ко мне относится, даже любит... И я тоже... Ну, если не любила, то для меня она была — не чья-нибудь, а твоя мать, и в этом все... И вот однажды она мне сказала, что хотела бы иметь для своего сына... Для тебя то есть... Жену-еврейку...
— Она так сказала?..
— Да, она так сказала.
— Глупости... Не могла она так сказать!..
Лазарь вскочил, потом снова сел. Он не мог, не мог поверить...
— И тем не менее она так сказала. Русская ей не подходит... Ей, тебе... В общем — вам...
Голос ее оставался по-прежнему сухим, бесстрастным, но каждое слово, которое Вера произносила, казалось, царапало ей горло.
Она так сказала?.. Он обернулся — они сидели к могиле спиной — и обескуражено посмотрел на мать. Они встретились взглядами — он и мать, смотревшая на него с памятника, с гранитной плиты, с розоватого, в черных ветвистых жилках гранита... Взгляд ее, пропущенный сквозь очки с массивной роговой оправой, был тревожно-упорен и нем... Она словно порывалась — и ничего не могла сказать...
— Я шла домой... Не знаю, как тебе передать... Да, шла домой, как будто меня выгнали на улицу голой... Понимаешь?.. Нет, не то... Как будто меня обвинили в каком-то страшном грехе, преступлении... Я пришла домой — и три дня ревела в подушку. Не могла понять, ничего не могла понять. Кроме одного: я вам чужая... Чужая... И навсегда останусь для вас чужой... Понимаешь — чужой, чужой... Не такой, как вы... И буду всегда это чувствовать, даже если никто мне не скажет ни слова...
— Я ревела три дня, а потом уехала. Уехала раньше времени, чтобы только не видеть тебя, не встречаться с тобой....
— Почему?..
— Не знаю... Может быть потому, что была уверена — ты станешь меня уговаривать, переубеждать... Пожалуй даже уговоришь... Но ведь это ничего не изменит... И потом, сказала я себе, да — я русская, ну и что тут плохого?.. Преступного?.. Я вам не нужна?.. Ну, так и вы мне тоже не нужны!..
— И ты...
— Да, уехала, постаралась все забыть, вырвать из сердца... Выскочила, как ты сказал, замуж, ушла с головой в работу, нарожала детей... И вот теперь сижу с тобой и рассказываю, что да как... Не знаю, к чему мы затеяли этот разговор...
Вера тоже — вольно или невольно — оглянулась на памятник, он был в их разговоре как бы третьим. Лазарь заметил, как при этом враждебно насупилось ее лицо, изогнулись и сошлись на переносье пушистые брови, а глаза из прозрачно-янтарных снова сделались темными, непроницаемыми. Мало того — что-то мстительно-злорадное мелькнуло в ее взгляде... Ему стало не по себе от этого взгляда. И захотелось подняться, встать поперек, заслонить от него мать...
Пенек, на котором они сидели, был невелик, при каждом движении они касались друг друга — локтем, плечом, краем бедра... Ветер, налетая порывами, прядями ее волос щекотал ему ухо... Они сидели рядом — и в то же время были далеки друг от друга, как никогда.
...Однажды, после какой-то потасовки, случившейся во дворе, он прибежал домой:
— Ма, они говорят — я еврей... Я — еврей?..
— Да, глупенький, ты еврей.
— А ты?..
— Я еврейка.
— А па?..
— Он тоже еврей.
— Выходит, все мы — евреи?..
— Да, глупенький... Мы — евреи.
— А они?.. — Он показал на окно, за которым шелестела нежной листвой акация, плескались ребячьи голоса.
— Они?.. Они — нет... — Мать вздохнула, погладила его по голове. — Они не евреи...
— Ма, — сказал он, подумав, — а что такое — евреи?..
В тот ли, в другой ли раз она рассказала ему... Он этого не помнил. Но рассказанное ею запомнилось, обожгло — на всю жизнь: маленькая девочка с тоненькими, пружинистыми, торчащими в стороны косичками (он и сам не знал, отчего так явственно примерещились ему эти косички), с выпуклыми, стеклянными, как у лягушонка, глазами, в коротеньком, с голыми коленками платьице («Мне было тогда столько же лет, сколько тебе...»), она стояла посреди черно-красной, густой, растекшейся по полу жижи... Она вернулась после того, как бегала с подружкам на берег Днепра, к обрыву, где буйно цвела сирень, и там они, забыв обо всем, заигрались на ярком весеннем солнышке. У нее и теперь в кулачке, возможно, зажата была веточка сирени, свежей, пахучей... А вокруг — от стены до стены — все было залито кровью, и в том, что лежало на полу, в разодранной в клочья одежде, с распоротыми от груди до паха животами, с вывалившимися наружу внутренностями, — во всем этом никак нельзя было признать ни мать, ни отца, ни маленьких и постарше сестричек и братиков...
Он рассказал ей о том, что знал со слов матери и что с детских лет с такой беспощадностью стояло у него перед глазами.
— Ты должна ее понять... — Он произнес это тихо, просительно, как бы извиняясь за мать.
— Но я-то здесь причем?.. Я-то?.. — Румянец брызнул на ее щеки, полыхнул, залил огнем все лицо. В нем были гнев, досада — ей как будто предлагалось принять на свой счет все то, что случилось — где-то, когда-то...
— Кто же говорит, что — причем...
— Но так получается!.. Вот забавно — это я, я в ответе за тех погромщиков!.. За то, что было сто лет назад!.. От этого зависит моя жизнь, судьба... Моя, твоя... Мы еще не родились, а все уже было предрешено!.. Это же чушь какая-то! Дикость! Абсурд!.. — При каждом слове она в ярости колотила себя кулаком по колену.
— Не спорю... Но почему ты ничего мне тогда об этом не сказала, не написала хотя бы?..