Газета Завтра - Газета Завтра 210 (49 1997)
День в чертогах, а год в дорогах,
по-мужицкому широка
в поцелуях, перстнях, ожогах
императорская рука.
Слова вымолвить не умея,
ужасаясь судьбе своей,
скорбно вытянувшись пред нею,
замер слабостный Алексей.
Нет, не в Петровской гордыне тут дело, не в сверхчеловеческом тщеславии. Все серьезней: Алексей - это угроза делу Петра, создаваемой его волей новой жизни, будущему России.
Не начетчики и кликуши,
подвывающие в ночи, -
молодые нужны мне души,
бомбардиры и трубачи.
Что происходит в этой сцене? Кто и чем жертвует? Кто идет на самопожертвование? И то и другое происходит одновременно. Ибо Алексей - плоть от плоти государевой, он его наследник, его продолжение, и, отправляя сына на казнь, Петр как бы жертвует кровной частицей себя самого… В это мгновенье талант Смелякова взмывает до вершин мировой поэзии, где в разреженном горнем воздухе витают героические души протопопа Аввакума, эсхиловской Антигоны, гоголевского Тараса, пушкинского Медного Всадника:
Это все-таки в нем до муки,
через чресла моей жены,
и улыбка моя, и руки
неумело повторены.
Рот твой слабый и лоб твой белый
надо будет скорей забыть.
Ох, нелегкое это дело -
самодержцем российским быть.
Но главный трагический парадокс стихотворенья в том, что поэт жалеет не сына, не жертву, а Петра-жреца за его страшное отцовское решенье и за его отцовскую муку.
Зимним вечером возвращаясь
по дымящимся мостовым,
уважительно я склоняюсь
перед памятником твоим.
Молча скачет державный гений
по земле из конца в конец.
Тусклый венчик его мучений.
Императорский твой венец.
Опять и опять в который раз Смеляков не может отделаться от искушения разгадать - какой же венец окаймляет головы его героев, и есть ли в нимбах, осеняющих лики, отблеск святости… А потому столь навязчиво и постоянно возникает в его поэзии образ венка: “императорский твой венец”, “тусклый”, почти терновый “венчик его мучений”, “красное пламя косынки”, венок из цветущего льна на голове крестьянки, “красный колпак санкюлота”, вдавленная морщина от “полувоенной фуражки” на сильном лбу богатыря из Наркомтяжпрома, “черный венок моряка”, “большой венок тяжелой индустрии”…
Окружение Смелякова 50-60-х годов не зря относилось к нему и с подобострастием, и с тщательно скрытым недоверием. Он тоже понимал, с кем имеет дело, знал сплоченную силу этих людей, помнил о том, как был повязан их путами в атмосфере чекистско-еврейского бриковского салона его кумир Маяковский, помнил, что духовные отцы тех, кто сейчас крутится возле него, затравили Павла Васильева за так называемый антисемитизм и русский шовинизм, но до поры до времени молчал или был осторожен в разговорах на эту тему, но как честный летописец эпохи не мог не написать двух необходимых для него стихотворений, которые в полном виде были опубликованы лишь после его смерти.
ЖИДОВКА
Прокламация и забастовка.
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.
Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена -
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она…
В 1987 году демократы из “Нового мира” впервые опубликовали это стихотворение. Но они всю жизнь, со времен Твардовского, воевавшие против цензуры, не смогли “проглотить” название и первую строфу: стихотворение назвали “Курсистка”, и первую строфу чья-то трусливая рука переделала таким образом:
Казематы жандармского сыска,
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала курсистка
Комиссаркой гражданской войны.
Конечно, понять новомировских “курсисток” можно… “Ну хотя бы поэт “еврейкой” назвал свою героиню. Ведь написал же он дружеские стихи Антокольскому: “Здравствуй, Павел Григорьевич, древнерусский еврей!” А тут - “жидовка” - невыносимо, недопустимо, в таком виде печатать нельзя!”
Брызжет кляксы чекистская ручка,
Светит месяц в морозном окне,
И молчит огнестрельная штучка
На оттянутом сбоку ремне.
Неопрятна, как истинный гений,
И бледна, как пророк взаперти.
Никому никаких снисхождений
Никогда у нее не найти.
……………………………………
Все мы стоим того, что мы стоим,
Будет сделан по-скорому суд,
И тебя самое под конвоем
По советской земле повезут…
Две женщины. Одна - русская работница (“прямые черты делегаток, молчащие лица труда”), все умеющая мать и жена, обутая в мужские ботинки, одетая в армейское белье, - и другая - профессиональная революционерка, фанатичная чекистка в кожанке с револьвером на боку, не умеющая “ни стирать, ни рожать”, а только допрашивать и расстреливать… Два враждебных друг другу лика одной революции… Какой из них был Смелякову дороже и роднее - говорить излишне. После смерти Смелякова это, одно из лучших его стихотворений, по воле составителей и издателей не вошло даже в самую полную его книгу - однотомник, изданный в 1979 году “Большой библиотекой поэта”. Настолько оно было страшным своей истерической правдой так называемым “детям ХХ съезда партии”.
Время сломало и опрокинуло многие устои смеляковского мировоззрения. Он верил, что Союз народов создан уже навсегда, что “дело прочно, когда под ним струится кровь”, кровь самопожертвования. Он любил ездить на Кавказ и в Среднюю Азию, он любил Кайсына Кулиева и Давида Кугультинова и за талант, и за невзгоды, которые они перенесли вместе со своими народами. Он верил, что все эти кровавые противоречия - в прошлом.
Мы позабыть никак не в силах,
ни старший брат, ни младший брат,
о том, что здесь в больших могилах,
на склонах гор чужих и милых
сыны российские лежат.
Апрельским утром неизменно
к ним долетает на откос
щемящий душу запах сена
сквозь красный свет таджикских роз.
Я бродил по этим тропам Гиссара и Каратегина, не отдавая себе отчета в том, что лишь тридцать лет тому назад буденновские конники сходились здесь грудь на грудь с басмачами-душманами. Однажды, возвращаясь из геологического маршрута по каменистой тропе, вьющейся над кипящим голубым потоком, я увидел под тутовым деревом холмик из камней, над которым свисали с зеленых веток разноцветные тряпичные тенты.
- Что это? - спросил я у сопровождавшего меня местного таджика. Он внимательно посмотрел мне в глаза и не сразу, но ответил:
- Известный басмач тут похоронен. Из нашего рода.
Так что “на склонах гор чужих и милых” были зарыты и те, и другие. И однако я с естественным спокойствием во время геологических маршрутов забредал в самые отдаленные кишлаки, где по-русски кое-как можно было объясниться лишь с чайханщиком, присаживался к чабанскому костру попить чаю с чабанами - потомками басмачей-душманов. Мы улыбались друг другу, в глазах моих собеседников не было ни затаенной злобы, ни коварства, только любопытство и радушие.
Я прощался с этими темнолицыми белозубыми людьми, мы жали друг другу руки, не подозревая, что через тридцать лет их соплеменники будут отрезать головы русским солдатам на разгромленных заставах расчлененной страны. Но в те времена мир Средней Азии еще жил общим укладом, столь дорогим сердцу Ярослава Смелякова.
Правда, он предчувствовал, что после его смерти история может быть переписана, кое-какие опасения жили в его душе.
Не нужен мне тот будущий историк,
который ни за что ведь не поймет,
как был он сладок и насколько горек
действительный, а не архивный мед.
Смеляков как будто бы предвидел появление различных волкогоновых, антоновых-овсеенков, александров яковлевых, но такого количества грязи, лжи и клеветы, которое выльется на его поколение и на историю отечества, он предвидеть не мог. Хотя и предупреждал их от наглого легкомыслия и тщеславного амикошонства, когда создал в своем воображении сцену, как якобы однажды он подошел в Кремле к креслу Иоанна Грозного в его царственной спальне:
И я тогда, как все поэты,
мгновенно безрассудно смел,
по хулиганству в кресло это
как бы играючи присел.
Но тут же из него сухая,
как туча, пыль времен пошла,
и молния веков, блистая,
меня презрительно прожгла.
Я сразу умер и очнулся
в опочивальне этой там,
как будто сдуру прикоснулся
к высоковольтным проводам.
Урока мне хватило слишком,
не описать, не объяснить.
Куда ты вздумал лезть, мальчишка?
Над кем решился подшутить?
А нынешние - не просто играючи, не просто шутя, не по безрассудной смелости, а по глумливому расчету, за большие деньги, за карьеру и льготы, с напряженными от страха и ренегатской ненависти лицами, хватаются за высоковольтные провода истории, корчатся, гримасничают, лгут до пены на губах. Им никогда не понять душу истинного поэта русского социализма; они жаждут заглушить его голос - “чугунный голос, нежный голос мой”, стереть с лица земли его “заводы и домны”, закрыть его шахты, разрушить его монументы, вывернуть с насыпи шпалы его железных дорог, осквернить его мавзолей. Мародеры истории… Впрочем, пусть они не забывают о судьбе еще одного мародера - Исаака Бабеля, который после октября 1917 года приехал в Зимний дворец, зашел в царские покои, примерил на себя халат Александра III, отыскал спальню и завалился в кровать вдовствующей императрицы. Все было на самом деле, и возмездье настигло его через 20 лет - в 1937 году… Да, видимо, можно разрушить материальную часть цивилизации Ярослава Смелякова. Но духовный мир, мир памяти, мир его героев и героинь с нимбами, венками, кумачовыми косынками, “венчиками мучений” живет по своим, неподвластным для разрушителей законам. “В нем было бессмертное что-то…”