Газета День Литературы - Газета День Литературы # 156 (2009 8)
Лишь самый дремучий водовик, трухлявый, укрытый бурой придонной травой, перепоясанный ссученным камышом, вроде бы, ждущий, что Он его простит, одиноко и отрешённо торчал на чёрной коряжине и узловатыми, тряскими пальцами перебирал осиновые чётки. Сидел, свесив заморковевший нос, сронив отяжелевшую голову, увенчанную зелёной кугой, и печальными, потухшими глазами синё и слезливо глядел, как светится росой луговая овсяница, как задумчиво белеет под луной свежесмётанный зарод сена, как возле деревенской поскотины лошадь бренчит медным боталом, как на выбитом, закаменелом облыске пляшет его внук Гошка Наглый. Скачет беспятый, потряхивает зелёными кудерьками и, охлопывая себя по замшелой груди и кривым ногам, ревёт лихоматом:
Пропадите лес и горы,
Мы на кочке проживём!
Опа, опа, Америка, Европа!..
– Милка! Греби сюда. Споём на пару! – крикнул он водяную деву.
И Милка – клятая в миру гулёна, в начале лета утопшая в реке, – запела, взбрыкивая ногами и задирая травяную юбчонку выше срама, при этом так дико замотала головой, отчего волосы, будто водоросли, стоймя стоящие на голове, падали и закрывали опухшее, синеватое лицо.
Не грусти, мой дорогой,
Что мы теперь голодные.
Были мы рабы в Советах,
А теперь слабодные! И-их!
Серый, что терзал гармонь, утишив меха, мутно вгляделся в деву, и вдруг, маятно закатывая глаза, не запел даже – взвыл:
… И после смерти мне
не обрести покой,
Я душу дьяволу
отдал за ночь с тобой…
Хозяин раскатисто хохотал – вторило с каменистых отрогов испуганное эхо. А лешаки приплясывали возле девы водяной на суковатых ногах, подмигивали, отчего она пела ещё отчаянней, с подвизгом. А тут ещё из дачного посёлка вдруг обвалом загремела свирепая музыка, словно кто-то, одуревши с горя, молотил без передыху в цинковую шайку.
Ты иди по жизни смело,
И кому какое дело,
Кто тебе в постели нужен
Секшен революшен…
Завертели анчутки хвостатыми задами, словно им в травяные порты сунули огненной крапивы; а шишиморы болотные, свесив на лица жёлтые космы, прожигая ночь ненасытно горящими, синими глазами, закрутили хоровод и затянули жутко и мертвяще:
Пароход плывёт,
Прямо к пристани.
Будем рыбу кормить
Коммунистами. И-их!
И всё также наособицу, жутко и в слезах плясал Яшка, а подле него крутили хвостами и, точно в припадке, трясли нечёсаными патлами два молоденьких зелёных лешака. Потные американские майки, утыканные звёздами, липли к спинам.
– Милка! Где ты шаришься?! – взревел Гошка Наглый, узрев, что деву водяную манит Серый в густые тальники; и, колотя в брюхо, словно в бубен, заорал благим матом:
Милка старого режима,
Не ходи на улицу.
Я теперя демократ,
Задушу, как курицу!
И подыгрывал ему на отвислых, брыластых губах хвостатый мужичок, и подпевали шалавы водяные, рассевшись на гладкой сосновой кокорине, сложив руки под вислыми грудями. Шабаш: разыгралась, расшумелась нежить в русской земле. Хозяин довольно и утомлённо прикрыл глаза…
***
А дремучий водовик всё сидел в горьком отчуждении и не то пел, не то голосил сам для себя и про себя. Подрагивая в речных струях, хвостато вытягивались жёлто-сонные звёзды; дробился и выстилался туманом над голубовато-белёсой рекой вопль древнего водовика, молящего прощения. Тянул дед безмотивно ноющую старину про то, как спихнули его с небес, гордого, и упал он в речное улово и стал водяным… Пел он про старого мельника, с коим любил лясы точить и поробить в паре, накручивая колесо и сторожа запруду от полых вод. Но пришла живая нежить – очкастый и носатый, с люциферовой метой во лбу, потряс бумажкой с тавром Хозяина, и запрятали горемышного мельника в кутузку, потом угнали в каторгу. Там и загинул, несчастный… Сгнила и порушилась мельница, перестали мужики хлебушко молоть, и лишился он, водяной хозяйнушко, тихого крова – улова родного. Старик пел про то, как, играя и сверкая на перекатах, кружась в омутах, вольно и непуганно текла река, ласкала и гладила ленковые, хариузовые спины, застившие дно; старик пел про то, как ходила ходуном, бурлила и пенилась речная течь на маковой заре, когда играла и кормилась опадающей мошкой оголодавшая за ночь белорыбица; как весело резвился он, молодой, удалый, то загоняя рыбьи табуны в невода и сети, то отпугивая, ежли рыбак не глянется, ежли хвастливый больно, ежли прямо в икромёт закинул мережу, ежли петров корень к гайтану не подвесил – не боится изурочиться, не почитает его, хозяйнушку речного, ежли не сотворил кудесы – из первого улова не откинул ему, водовику, пару хвостов, ежли… табачку не бросил хоть на один понюх, да и мережу не обкурил богородичной травой, но перво-наперво… ежли согрешил накануне лова, не покаялся, не помолился, не выпарился в бане.
Пел дедка и про то, как щемило душу страхом и печалью, когда из ближнего села доплывал колокольный звон, и поминались времена, когда он, светлый и обласканный, обитал в небесах среди любовной силы. И уж рождалось покаяние…
Уж тут злое горюшко людское
да кидалося,
В речку синюю, да славну речку…
– причитал старик по-кликушьи, сложив истраченные, обвитые синими жилами, коряжистые руки на провисшем животе, –
Славна реченька да сволновалася,
Вода с песочком да спомутилася…
***
Хозяин когтистым пальцем подманил к себе Гошку и, косясь на старого водовика, что-то прошептал Наглому в ухо, и тот вразвалочку, куражливой походочкой подвалил к деду.
– Сгинь с моих глаз, – отмахнулся от него дед.
– Что ты, старый пень, всё ноешь да ноешь, скрипишь, как мельничное колесо – слушать тошно, – огрызнулся в сердцах Гошка Наглый, которому не досталось ни девы водяной, ни шишиморы болотной – пропил, пробазлал, прохлопал зенками, всех и растащили по кустам. – Что ты всё ворчишь да ворчишь, старьё поминаш?! Счас, дед, другое время, счастливое… свободное. Народ кругом богатый, гребёт деньгу лопатой.
– Богатый, он, что бык рогатый, – усмехнулся старик, – так и зыркает бесстыжими шарами, кого бы рогом запороть, кого бы облапошить.
– Не-е, дед, тебе не понять, ума не хватит. Такая жись пошла… Ешь, пей, веселись.
– Во-во, ели, пили, веселились, – посчитали, прослезились…
– Ишь торговля-то пошла какая, и товар заморский. Кругом свобода… Ранешний рыбак из мокра не вылазил, а всё голым задом сверкал. Однех харюзей да ленков трескал, а теперь всё есть, что душе угодно. А ты – харюзя...
– Дурак ты, Гошка.
– Жора, – поправил Гошка Наглый.
– Ежели Жора, то и вовсе остолоп… Ты, пустобай, и рыбы-то путней не видал в глаза. И сроду не увидишь. Расфуговали всё хозяйство, караулить некого. Сами-то скоро передохните, как паршивые собаки. Сожрёте друг друга. Жалко вас…
– Ладно, дед, пугать-то, пуганные, – анчутка беспятый засмеялся прямо в стариковское лицо, закатил пустые, белёсые глаза, и старик брезгливо отвернулся – из Гошкиной пасти… налакался уже… на много вёрст несло химией. – И отравой нас поили, и лесом давили, и пароходами глушили, и чем нас только не гнобили, а всё без толку – жив-здоров Иван Петров.
– И лягух-то у вас скоро не останется…
– Ничо-о, дед, проживём. Может, нас американцы завоюют. От бы здорово – красиво бы пожили, – Гоха оглашенно загорланил:
Я буду плакать и смеяться,
Когда усядусь в "мерседес".
Американ-бой,
Возьми меня с собой…