Юрий Рытхеу - Под сенью волшебной горы(Путешествия и размышления)
Я рассказывал Семушкину о том, чем меня покорили книги Максима Горького, почему его герои так близки, словно они рядом и я слышу их дыхание сквозь сотни бумажных страниц.
Тихон Захарович внимательно и задумчиво слушал меня. А потом вдруг сказал неожиданное:
– Я не считаю свой роман "Алитет уходит в горы" лучшей книгой о чукчах…
– А все другие – считают, – с уверенностью произнес я.
– Только сам писатель знает истинную цену своему произведению, – мягко возразил Тихон Захарович. – Другое дело, что не только вслух, но и самому себе он откровенно не сознается в этой истинной оценке… Но знать-то он знает.
Потом мы поехали на юг Горьковской области, углубившись в исконно русские земли. Кое-где уже убирали урожай, мы часто останавливались возле работающих машин, и я долго смотрел на рождение русского чуда – хлеба, который мы узнали не так давно. Маленькие зернышки, которые легко сдуть с ладони, дали силу народу, ибо в этих маленьких кусочках жизни был труд, пот, радости и горести человека полей – русского крестьянина.
Часто Тихон Захарович представлял меня колхозникам, и мне было приятно, что эти люди не таращили на меня глаза, с достоинством и уважительно пытались нащупать общую тему разговора, спрашивали меня, какова погода на Севере и хорошо ли поспевает рожь при круглосуточном полярном освещении. Когда я отвечал, что в каменистой тундре скалистого массива мыса Дежнева растительность скудна и хлеб не произрастает, я ловил на себе сочувственные взгляды крестьян. Я говорил, что каждый год в Уэлен приходит большой пароход, значительную часть груза которого составляет мука.
– Может, и наш хлеб туда попадает? – задумчиво произносили люди, и эта надежда, возможность поделиться плодами своего труда преображала их лица, освещала их теплым светом доброты.
Мы останавливались в простых крестьянских избах, порой спали на пахучем сеновале, утопая в мягком сене, в котором сон был таким сладким и долгим, что поутру долго не хотелось вставать, купались в прозрачных речках и тихих озерах, а в сердце каждого из нас – Тихона Захаровича и в моем – все время существовало воспоминание и напоминание о другом крае нашей Родины, о студеном побережье, куда выходят долгие галечные косы, вливаются тихие потоки тундровых рек. И существование другого, "противоположного" пейзажа было вопреки всему подтверждением единства Родины, простирающейся так далеко.
Недели две мы провели в поездке. Это были удивительные дни нового открытия России. Уже вернувшись в Ленинград, я вспомнил от начала до конца все наши беседы в машине, на полях, в гостиничном номере. Что-то недосказанное было в нашем разговоре.
Я еще несколько раз бывал у Тихона Захаровича.
И разговор, который произошел в синюю подмосковную зимнюю ночь, во многом помог определить мой жизненный путь.
Помешивая угли в печке (печи семушкинской дачи топились каменным углем, как это делалось на Чукотке), Тихон Захарович признался:
– Как бы я ни старался проникнуть в сокровенное нутро чукчи, в его самые тонкие психологические оттенки, я выше своих возможностей прыгнуть не могу. Да, я знаю немного чукотский язык. Но даже если бы я знал его в совершенстве, все равно этого было бы недостаточно. Поэтому я с таким нетерпением жду появления книги о чукчах, которую бы написал сам чукча.
Через некоторое время я послал Тихону Захаровичу первые мои рассказы. Оригиналы были написаны на чукотском языке, а послал я то, что называется подстрочным переводом. Довольно быстро моя рукопись возвратилась обратно. С замиранием сердца я открыл бандероль, извлек рукопись, развернул и застыл: на белых листах, заполненных мною редкими строчками, не оставалось живого места! Все было испещрено пометками!
К рукописи было приложено письмо, в котором было много горьких слов по поводу моих первых литературных опытов. Там, как я помню, не было ни одного ободряющего выражения, какие обычно пишут начинающим, вроде "у вас есть способности", "вам надо продолжать" и так далее. Письмо было просто безжалостное по своей правдивости. Если бы я не знал доброго отношения Тихона Захаровича ко мне, я решил бы, что письмо написал другой человек.
Я надолго забросил свои литературные опыты, занимался в университете, просиживал в библиотеке, ходил, если позволяли обстоятельства, в театр и время от времени сдержанно отвечал на письма Тихона Захаровича.
Рукопись моя лежала в тумбочке, и я, порой нечаянно дотрагиваясь до нее, невольно отдергивал руку, словно она была раскаленным куском железа.
И вдруг в одном из писем Тихон Захарович написал, по ждет исправленную рукопись!
Тогда я снова вернулся к тому, что написал, помучился несколько дней и отправил нечто вроде рассказа Тихону Захаровичу.
В ожидании прошла неделя, другая – и вот долгожданный ответ. На этот раз я разворачивал бандероль уже с некоторой надеждой на добрые слова.
Но надежды мои рухнули, едва я добрался до первых строчек отзыва. Они были ничуть не лучше, чем первый ответ. Правда, была приписка о том, что Тихон Захарович на этот раз надеется, что я побыстрее исправлю рукопись.
Так продолжалось почти год.
Первые мои рассказы прошли через строгие руки Тихона Захаровича, а все последующие книги неизменно находили у него добрый отзыв или устно, или в печати.
Уже незадолго до его смерти мы встретились в Коктебеле. Нам обоим нравилось это место в Крыму, лишенное буйной субтропической растительности и курортных пальм.
В бухточках, напоминающих небольшие заливы у мыса Дежнева, мы вспоминали Чукотку, говорили о литературе.
Я тогда сказал Тихону Захаровичу, что при всем моем восторженном отношении к его книгам я чувствую, что чукчи в его изображении несколько идеализированы, почти лишены пороков, а если у них и есть отрицательные черты, то очень уж они невинные.
Это идеализирование как бы приподнимало народ, отрывало его от земли и – что было самым неприемлемым для меня – противопоставляло нас другим людям.
А мне хотелось видеть в литературе моего полнокровного соплеменника, родственного всему остальному человечеству не только своими добродетелями, но и своими пороками и дурными наклонностями.
Таким образом, одним из стимулов возникновения моих книг был полемический запал, желание поспорить со своим учителем.
Тихон Захарович слушал меня с улыбкой.
– Ты прав, – сказал он. – Когда вышел роман "Алитет уходит в горы", некоторые читатели, люди очень серьезные, даже несколько причастные к литературе, предлагали мне, как они выражались, "привести Алитета к Советской власти". Так он им нравился. Но Алитет, при всей его внешней привлекательности, при той энергии, которая позволила ему конкурировать с американскими торговцами, был закоренелым врагом новой жизни. А то, о чем ты говоришь, я чувствовал с самого первого твоего рассказа.
Тихон Захарович задумался, потом тихо добавил: – У меня есть своя сокровенная радость. Сейчас появилось много писателей из народностей Севера. И все они почти одного поколения. Так вот, мне кажется, что и ты, и Григорий Ходжер, и Владимир Санги, и Юван Шесталов, и многие другие как бы вышли из книг, которые написали Вацлав Серошевский, Владимир Богораз-Тан… Кстати, я у него учился в Ленинграде… Владимир Арсеньев, Геннадий Гор, Николай Шундик… Ну и я к этому делу тоже руку приложил… Я читал твою статью о том, что северные писатели считают своей классикой великую русскую и советскую литературу. Правильно – и советскую литературу. И дело не в том, что я литератор и, как сказал, тоже приложил к строительству новой жизни на Севере свои силы, а главное – что только при Советской власти смогла появиться целая плеяда интересных литераторов-северян. Да что мне тебя агитировать? Ты уэленский житель, а оттуда до другого берега – рукой подать. Там живут ваши сородичи, ваши соплеменники. Есть ли у них что-нибудь подобное?
Это был наш последний разговор.
Через несколько дней после этого я стоял на берегу бухты Лаврентия, где Тихон Семушкин начинал свою работу учителем Чукотской культбазы. Здесь библиотека его имени, и Тихон Захарович был почетным гражданином районного центра самого дальнего района нашей Родины.
Я бродил по оживленным улицам, застроенным благоустроенными домами, и вспоминал описание этого поселения в книге Тихона Семушкина "Чукотка": "Большой залив Лаврентия глубоко врезается в материк. На левом берегу, в десяти километрах от входа в бухту, возле склона горы, вытянулись, словно по линейке, одиннадцать домов европейского типа. Это и есть Чукотская культбаза".
С этого начиналась новая, современная Чукотка.
Люди познают себя не только с помощью размышлений, общаясь с другими людьми, но более всего – когда им приходится посмотреть на себя как бы со стороны. И более всего этому помогает хорошая книга, написанная умным, доброжелательным человеком.