Дмитрий Мережковский - Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского
Мы не думаем, чтобы вся эта саранча, все эти тучи москитов дожили до будущего лета. Они обречены всем существом дела, всем стремлением исторического потока современной мысли и творчества. Символизм как мировое явление, как лозунг, соединивший два смежных века, не только не изжит, но еще далеко не осознан даже там, где им пущены особенно глубокие корни. Постепенно растущее осознание его, точнее — самосознание, приводит его теоретиков к неожиданным выводам, основная тенденция которых — убеждение в его глубокой преемственной связи с самым существом прежних литературных «школ», ощущение глубоких идейных корней в прошлом.
Кажется теперь все более и более парадоксальным принципиальное, абсолютно несовместимое противопоставление Бодлера Виктору Гюго или Мюссе; все более и более вырисовывается преемственность учения Малларме (особенно его теория идеального театра) с фантастическими грезами Р. Вагнера, с очень многими выводами классической германской философии (учение о системе символов); О. Уайльд все более и более интересует нас не как «чудовище извращенности», а как самая свежая и оригинальная попытка соединения музыки романтизма с пластикой эллинизма; в Св. Георге, этом Эмпедокле современного символизма, мы всего более изумляемся, при всей его несравненной оригинальности, его одновременной преемственности в отношении Гете и Бодлера, мистическому тяготению к еще так недавно игнорируемому Данте; нам не без основания начинает казаться, что даже в наших снах мы уже когда-то бродили в сумрачных бесконечных залах метерлинковских «драм»; не в первый раз романтизм и церковная символика слились в одну цельную готическую арку в трогательных образах Роденбаха; и разве не рождается в нас все большее и большее желание найти прочный, незыблемый и уже неоднократно испытанный фундамент для наших самых заветных и горячих исканий в бессмертных и несравненных страницах 3-й книги «Мира»… Шопенгауэра?
С другой стороны, можем ли мы считать уже разрешенными основные проблемы современного символизма и связанной с ним «переоценки всех ценностей»? Разве мы уже отыскали ключ к разрешению, быть может, самой сложной и наболевшей современной проблемы, Ницше-вагнерианского вопроса, особенно теперь, когда едва-едва опубликована интимная исповедь Фр. Ницше, его «Ecce homo»?[246] Разве настал срок отрешить себя от плуга Заратустры, проводящего борозду, быть может, на рубеже тысячелетий?
Разве теоретики символизма и проповедники индивидуализма и интуитивного познания творчества успели уже с достоинством ответить на все новые запросы снова возрождающейся философской мысли Европы, неокантианства в Германии и неогегельянства в Англии?..
Общее сознание настоящего момента, связующего два столетия, — во всех своих точках решительно против быстрого «преодоления» или погребения всего того, что еще так недавно рассматривалось как задача столетия. Только поверхностное, недобросовестное и невежественное понимание «символизма», только внешняя рецепция этого сложнейшего культурного явления, только слишком скорая и трусливая усталость способны примкнуть к становящемуся теперь модным лозунгу о «преодолении символизма», о «гибели эстетизма» или о «конце литературы».
Когда же этот лозунг присоединяется вдобавок к явно клерикальной программе или к замаскированным, кабинетно-беспочвенным и исключительно словесным призывам к «народности», то он становится просто смешным!..
IIИ, тем не менее, среди всех бесчисленных криков о гибели искусства звучит один голос, заставляющий нас невольно прислушиваться к себе, прислушиваться тем более почтительно и серьезно, что он принадлежит человеку, наиболее, быть может, из всех переболевшему все проблемы и искания символизма, писателю, внесшему в его сокровищницу один из самых драгоценных вкладов. Наше внимание к этому призыву становится еще более чутким от того, что каждое его слово искажается и переиначивается как его врагами, так в особенности и его последователями, до полной неузнаваемости, от того, что все почти современные «мистические хулиганы», замалчивая первоисточник и, всячески искажая его выводы, безданно и беспошлинно черпают из него же.[247] Мы говорим о Д. Мережковском.
Среди всех «сверхиндивидуалистов» Мережковский занимает исключительное, несоизмеримое ни с кем и единственное в своем роде место. Он давно уже открыто, благородно и страстно выступил против того, что было в значительной степени провозглашено им же самим, как одним из самых первых «русских символистов». Это самоотрицание — не игривость, не случайность, а «дело»; это — серьезная и глубокая душевная трагедия. Без колебания мы сравниваем этот процесс самоотрицания с душевной драмой Гоголя, сжегшего продолжение «Мертвых душ», с глубокими сарказмами Л. Толстого, направленными против себя самого. Кто слышал простую, живую и беспристрастную речь Д. Мережковского, тот никогда не забудет его внушающего, содрогающего душу голоса, звучащего из страшной глубины.
Все этапы этой трагедии, все ступени этого перехода от творческого созерцания к жажде «действа», к желанию творить жизнь и переродить современное человечество — перед нами в последовательных творениях Мережковского. Не случайность, а неизбежность этой драмы очевидна; глубокая преемственность ее с аналогичными внутренними переворотами в творчестве и жизни самых замечательных русских писателей становится все более и более несомненной. Недаром за последние годы пытливая мысль Мережковского исключительно билась около этих заповедных и едва ли понятых во всей их интимной глубине трагедий. Другой особенностью Мережковского является его открытая честность: он не прибегает подобно многим другим полудекадентам, полунедекадентам к смутному, смешанному словарю мистико-эстетических комбинаций, — он ясно, четко и определенно выступает против всей русской современной литературы, обвиняя ее в легкости и несерьезности. Конечно, мы не согласны с таким огульным обвинением, зная, что и раньше верхний слой нашей литературы был почти хулиганский; конечно, мы не пойдем за ним к Чехову, как единственному положительному антиподу всей современной литературы, хотя мы умеем воздать должное этому последнему из реалистов, чутко почувствовавшему веяния будущего; мы не пойдем за Чеховым именно потому, что помним апокалиптический призыв того же Мережковского быть лучше холодным и горячим, но не теплым, каковым в сущности и был всегда и везде А. Чехов.
Мы думаем, что Мережковский от сильной душевной боли как бы ослеп временно и не видит спасительных оазисов в пустыне современной нашей литературы. Тем не менее, во многом, — о, как во многом! — прав Мережковский, бичующий современную русскую литературу. Не будем спорить с ним о последнем, но лучше спросим его: если наша литература так низко пала, и современный читатель, действительно, чуть ли не папуас, то каким же образом должен именно сейчас совершиться никогда еще не бывалый, почти волшебный переворот общего сознания и переход от литературы к жизненному коллективному «действу», и к чему-то, почти эсхатологическому? Каким образом на падение и измельчание художественного творчества можно ответить не призывом к его углублению и пересмотру, не борьбой с бактериями, которыми дышит современный «литератор» и читатель, не серьезной работой над первоисточниками того течения, которое мы называем современным, а призывом всех и каждого к тому сверхчеловеческому подвигу, о котором великие лишь смутно мечтали, на порывах к которому погибали такие гении, как Р. Вагнер, Фр. Ницше. Разве гибель Гоголя, практическая тщетность и бесплодность так называемой «философии» Л. Толстого, извращение идей Достоевского чуть ли не до смешения их с «идеями» наших истинно русских патриотов, превращение в течение нескольких лет целой мистической системы Вл. Соловьева в какой-то жалкий компромисс синодального стиля, а его социальных, фантастических грез — в тощую партийную программку, и многое, многое другое — разве все это не является целым рядом симптомов, доказывающих лишь одно, а именно: что рано, безумно рано, преступно рано превращать в общественное слово, в проповедь, в коллективный призыв — то, что живет и дышит только на высотах, на вершинах, недоступных толпе? О какой «общественности» без масс и толпы, о каком действии и без конкретной цели и определенной программы можно говорить в настоящее время?
Психологически, индивидуально мы понимаем крик Мережковского как сознание, что и он дошел до края бездны, что и он, пережив все трагедии индивидуализма, пришел к великому зиянию небытия, к самоотрицанию, подобно многим самым великим вождям индивидуализма; a contrario,[248] инстинктивно, быть может, диалектически, по-гегельянски возопил он о спасении от этой бездны через противоположное, через «соборность», но этот крик остался и всегда останется неуслышанным той воющей стихией, которая омывает великий утес его духовного одиночества.