Денис Драгунский - Бог, страх и свобода
Вот базовое противоречие культуры, уж извините за масштабность, которая не пристала скромной статье: противоречие между запертой дверью и глазом, уставленным в замочную скважину. Между всевозрастающим количеством запретов (в том числе и запретов на познание), и все более активным стремлением их обойти, разрушить, проникнуть в запретную зону. Между тотальностью инфраструктур и приватностью жизни, наконец. А в современном, постмодерном мире — это противоречие между глобальными сетями (которые, помимо прочего, позволяют наблюдать за всеми и за каждым) и мелким частным бизнесом, который только и способен создавать такие сети, их технологии и программы (но до тех пор, пока он мелкий, частный и никому не подконтрольный).
Однако я обещал написать про утопию. Я не забыл.
Англичанин Джереми Бентам умер в 1832 году, восьмидесяти четырех лет от роду. В этом же году двадцатидвухлетний русский литератор Владимир Даль выпустил свою первую книжку, сборник сказок.
Такое вроде бы искусственное сближение. Но тем не менее! Владимир Даль — конечно же сам того не желая — оказался ярким критиком коммунистической утопии. В его знаменитом «Словаре живого великорусского языка» содержится наиболее точное и убийственное определение коммунизма. Смешно сказать, но это определение сохранилось в советском фотомеханическом переиздании 1955 года. Хотя вот слово «жид» оттуда вынули в видах интернационализма (желающие могут увидеть разреженные строки на соответствующей странице). А слово «коммунизм» осталось. Его не заметили. Почему? По двум причинам. Во-первых, Даль не признавал двойных согласных, если только это не было требование грамматики. «Написанный», «сказанный» — пожалуйста. Но — «граматика». И разумеется, «комунизм». Вторая, главная причина — гнездовое построение словаря. Слово «комунизм» было спрятано в гнезде «комуникация». Так что советские цензоры прошляпили вот этот блистательный афоризм:
«Коммунизм — политическое учение о равенстве состояний, общности владений и о правах каждого на чужое имущество».
Надо пояснить, что «состояние» — это не капитал, а сословный статус. В старой России было такое сопутствующее наказание — «лишение всех прав состояния». То есть отнять сословные привилегии. Итак, коммунизм — это, прежде всего, уничтожение сословий. Что, кстати говоря, было сделано первым же декретом коммунистической власти. Само по себе это хорошо и прогрессивно. Равенство перед законом, социальные лифты и все прочее. То, что кто-то непременно окажется равнее прочих, — неизбежные издержки. Не всякий рабочий — ударник, не всякий ударник — Стаханов с орденом и отдельной квартирой. Но ведь и в старой России столбовое дворянство само по себе ничего не гарантировало. Чуть ли не треть российских дворян были однодворцами, то есть, по сути, свободными земледельцами, хуторянами. А среди этих дворян-хуторян встречались даже Рюриковичи. Пряников сладких всегда не хватало на весь класс-гегемон, что в Стране Советов, что в Российской империи.
Общность владений — это уже хуже. Это уже лицемерие. Общность владений может быть в масштабах семьи, самое большее. Далее появляется класс распорядителей, которые-то и есть реальные обладатели. Когда-то считали всерьез: «все вокруг колхозное, все вокруг мое». Потом стали шутить: «все вокруг ничье». Тоже неправильно: все вокруг того, кто имеет право подписывать финансовые документы.
Но главное в коммунистической утопии — это право каждого на чужое имущество. Право вламываться в чужой дом, отнимать у другого его вещи, его секреты, его жизнь. В этом живучесть коммунизма, в этом его властная технология. Великая коммуналка притягивает не только равенством в бедности, не только пресловутым «жили, как одна семья!» (кстати, что может быть первобытнее и даже, пардон, грязнее?), но и дозволенной агрессией. И это, боюсь, самое главное. Можно за всеми подглядывать и у всех отнимать.
В следующей (надеюсь, последней в «утопической серии») колонке я попробую дать ответ на вопрос «почему домохозяйки любят Сталина?». Не Хрущева, не Брежнева, не Николая II — раз уж им так невыносима нынешняя жизнь, — а именно Сталина.
Про утопию. Часть 3
ОТВЕТ СОЛОНЕВИЧА
Самая лучшая, самая живая и при этом самая научно проницательная книга о сталинской диктатуре была написана довольно давно. Представьте себе, до 1937 года. И она была издана, вот что удивительно. В Софии, в 1936 году, и сразу была переведена на иностранные языки. Книга называется «Россия в концлагере», написал ее Иван Солоневич (1891–1953), более известный у нас как автор трактата «Народная монархия».
«Россия в концлагере» — книга объемистая (35 листов), подробная и точная, написанная очевидцем и жертвой коммунистических безумств. Книга умная, дающая точный анализ технологий советско-партийночекистской власти, описывающая конфликты поколений внутри репрессивного аппарата, демонстрирующая всю мерзость советского режима, всю его осмысленную жестокость, а также всю его опасность для европейской и мировой цивилизации.
Ибо, как доказано в этой книге, миллионы жизней и годы нечеловеческого труда были принесены в жертву не для России и ее народов, а для мировой революции, то есть для войны со всем миром. В книге мельком упоминаются и другие тайны советской власти: голод и людоедство на Украине, разорение и истребление Казахстана, восстания на Северном Кавказе.
Все это было написано и опубликовано в 1936 году в Европе, но все западные гуманисты, бесчисленные Ромены Ролланы и Бертраны Расселы, не обратили на этот документ никакого внимания. Не возмущались, не посылали запросы в свои парламенты, не публиковали пламенных статей вроде «Я обвиняю!» или «Не могу молчать!».
Понадобилось сорок лет, чтобы «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына был воспринят на Западе со всей серьезностью. Дело, собственно, не в годах взросления. Леволиберальный Запад резко поумнел перед лицом шестикратного военного превосходства СССР в Центральной Европе. Говорят, что жизнь проста. Это неправда. Она гораздо проще, чем нам кажется.
На первый взгляд Солженицын и Солоневич похожи. В обоих нет ни грана левизны. Оба сочувствуют больше всего мужику, работнику, которого коммунисты оторвали от земли и бросили в лагерь. И меньше всего — репрессированному аппаратчику. Обоим свойствен легкий националистический крен.
Однако разница между ними более существенна.
Солженицын — это обманутая вера гражданина в государство. Это утраченные иллюзии по поводу разумности происходящего. Это страх фраера («социально далекого» интеллигента или просто законопослушного горожанина или крестьянина) перед блатным («социально близким» уголовным преступником). Лирический герой Солженицына — это слабый человек, влюбленный в государство беспомощной и обидчивой сыновней любовью.
Солоневич — это холодный взгляд сильного и умного человека, которому чужды страхи и иллюзии. Он прежде всего джентльмен. Он любит своего сына, своего брата, свою жену, которую загодя сумел отправить за границу. Любит свою несчастную Россию. Он любит их по-настоящему — потому что еще сильнее он любит честь, как рыцарь из старой английской баллады.
Возможно, все дело в том, что Солженицын не видел другой власти, кроме советской. А Солоневич повзрослел еще в той России. Поэтому он так брезглив к большевикам. Он писал: «У меня перед революцией не было ни фабрик, ни заводов, ни имений, ни капиталов. Я не потерял ничего такого, что можно было бы вернуть в случае (антисоветского. — Д… Д..) переворота. Но я потерял семнадцать лет жизни, которые безвозвратно и бессмысленно были ухлопаны в этот сумасшедший дом советских принудительных работ во имя мировой революции. Когда у вас под угрозой револьвера требуют штаны — это еще терпимо. Но когда от вас под угрозой того же револьвера требуют, кроме штанов, еще и энтузиазма, жить становится вовсе невмоготу, захлестывает отвращение. Вот это отвращение и толкнуло нас к финской границе».
Его арестовали за первую попытку бежать в сентябре 1933 года. Ему еще повезло — указ о смертной казни за побег из страны был принят 8 июня 1934 года. Важнейшая, кстати говоря, дата в нашей истории: в этот день СССР официально объявил себя тюрьмой; обидно, конечно, но очень поучительно. Но это к слову.
28 июля того же года Иван Солоневич с сыном и братом успешно бежали из лагеря, с Беломорстроя. Благодаря чему мы сегодня читаем «Россию в концлагере». Вернее, так и не прочитали. К сожалению.
Не так давно я пообещал ответить на вопрос, прозвучавший в статье телевизионного обозревателя Екатерины Сальниковой: почему наши домохозяйки-телезрительницы любят Сталина?
Ясно, что «домохозяйки» — это метафора, а говорить надо шире: почему значительная часть народа до сих пор поклоняется этому тирану и садисту? Почему по поводу осуждения сталинизма наша вообще-то трусоватая публика осмеливается даже Президенту России возражать, направляя в его блог ужасающие калькуляции: дескать, не так уж много миллионов погибло, и всех уничтожили за дело. Почему героическую победу в великой войне многие приписывают именно Сталину, а не армии и народу? Почему они восторженно принимают на веру любую панегирическую чушь о Сталине, но с паранойяльной скрупулезностью вчитываются в любые антисталинские публикации, злорадно выискивая мельчайшие противоречия и расхождения цифр? В самом деле, почему?