Александр Мелихов - Броня из облака
Однако и либеральное общество не может существовать без собственной аристократии, без людей, стремящихся смотреть на современность с точки зрения вечности.
А что, собственно, означает это выражение — «с точки зрения вечности»? На медной латыни оно звучит еще более грозно: sub specie aeternitatis. Почему грозно? Да потому, что река времен в своем теченьи уносит все дела людей и топит в пропасти забвенья народы, царства и царей: все, что нас радует и печалит, все, о чем мы мечтаем и чего страшимся, — все это когда-нибудь «вечности жерлом пожрется». Последовательный взгляд с точки зрения вечности — это взгляд безразличия или отчаяния, погружаться в вечность слишком глубоко не только опасно, но и неплодотворно.
На мой же взгляд, смотреть на вещи с точки зрения вечности означает оценивать их с точки зрения их долговечности, задумываться об отдаленных последствиях своих решений и постоянно предпочитать «долготу» — «широте». Иными словами, задумываясь о любой социальной проблеме, ставить перед собой не тот вопрос, который сегодня считается главным: «Насколько широкого круга людей это касается?» — но вопрос, сегодня слишком уж непопулярный: «Как долго эта проблема будет оставаться актуальной? Многих ли она будет волновать через одно — два — три — десять поколений?»
Лермонтов, пророчествуя о горькой участи своего поколения, отнюдь не предрекал ему низкого качества жизни, — он устрашал своих сверстников грядущим бесследным исчезновением: толпой угрюмою и скоро позабытой над миром мы пройдем без шума и следа, не бросивши векам ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда. Пушкин тоже страшился бесследно исчезнуть: без неприметного следа мне было б грустно мир оставить… Гоголя с юности ужасала перспектива затеряться в пыли, ничем не означив своего имени. Даже «мужиковствующий» Толстой признавался, что, берясь за новую вещь, он испытывает такое ощущение, будто на него смотрят сорок веков…
Подобные чувства сегодня расхожий гуманизм заклеймил бы как аристократические и, следовательно, противоположные демократическим, ибо демократично только то, что служит повседневным нуждам так называемого простого, массового человека; беспокоиться же о том, что оставит след в вечности, то есть в умах потомков, есть не что иное, как барская блажь. На это я могу возразить только одно: подобная трактовка гуманизма и демократии основана на глубочайшем презрении к этому самому простому человеку и, в сущности, даже на отказе считать простых людей людьми. Я же настаиваю на том, что «простых людей», не нуждающихся в том, чтобы чувствовать себя причастными к чему-то бессмертному — по крайней мере, долговечному, не заканчивающемуся с их жизнью, — просто не существует.
Я настаиваю на том, что взгляд прагматика на человеческую природу гораздо более наивен, чем взгляд романтика: человек — не какой-то особенный аристократ духа, а всякий человек, покуда он остается человеком — живет и может жить только грезами, иллюзиями. Разумеется, я говорю не о галлюцинациях душевнобольного, не имеющих ничего общего с реальностью, — я говорю о том, что решительно всякий реальный объект, который мы любим или ненавидим, мы непременно идеализируем либо демонизируем — или уж, как минимум, погружаем в воображаемый контекст, внутри которого предмет нашей симпатии или антипатии приобретает смысл, коего он сам по себе не имеет. Слабость прагматического взгляда на человека вовсе не в том, что он низок или оскорбителен, — слабость его в том, что он чрезвычайно далек от истины. Прагматический взгляд на человеческую природу исходит из той, часто неосознанной, посылки, что для человека физические ощущения неизмеримо важнее, чем душевные, психологические переживания. Тогда как дело обстоит скорее обратным образом.
Кто спорит — достаточно интенсивная, достаточно продолжительная пытка болью, голодом, страхом почти каждого заставляет рано или поздно забыть обо всех высоких фантазиях и мечтать только об одном — чтобы пытка прекратилась. Однако это вовсе не означает, что пытка вскрывает истинную сущность человека, обнаруживает его истинные потребности — нет, пытка вовсе не обнажает, но убивает человеческую суть. Да, страдания рано или поздно превращают человека в сугубого прагматика, но — он при этом перестает быть человеком, утрачивает именно то главное, что отличает человека от животного, — способность жить воображением, относиться к плодам собственной, а тем более коллективной фантазии намного более серьезно, чем к реальным предметам.
Именно поэтому и государство должно едва ли не в первую очередь обслуживать фантазии человека, его удовлетворяемые этими фантазиями психологические потребности. Одной же из самых важных наших потребностей является потребность иметь — всегда воображаемую — картину мира, в которой мы представляемся себе красивыми, значительными и даже бессмертными. По крайней мере, причастными к чему-то долговечному, переходящему из поколения в поколение.
Пожалуй, наиболее долговечное в нас и есть наиболее человеческое. А потому смотреть на вещи с точки зрения вечности очень часто означает ставить на первое место наиболее человеческое в людях.
Так или иначе, предлагаю всем желающим посмотреть на все сегодняшние проблемы, не сходящие со страниц газет и телевизионных экранов, с точки зрения того, какой след они оставят «в вечности», как они будут выглядеть в глазах наших потомков. Вполне возможно, что наши ответы со временем превратят набросок новой парадигмы в реальную политическую программу.
Долговечным бывает только то, что поражает воображение, а в веках живут вообще одни лишь легенды. Поэтому, если Россия хочет жить долго («вечно»), ей абсолютно необходимы люди-легенды, события-легенды. Люди, нацеленные на дела, способные жить в памяти потомков, — эти люди и составляют национальную аристократию. Именно благодаря своей аристократии и выживают народы: их сохраняет не территория и не экономика, а память о великих предках (система легенд и фантомов) и надежда (греза) когда-нибудь оказаться их достойными. Да, сохраняют коллективные иллюзии, становящиеся смертельно опасными для народа, если они уходят слишком далеко от наблюдаемых фактов, и ведущие к распаду нации, если они исчезают вовсе.
Следовательно. Те, кого действительно ужасает стон «Россия погибает!», должны признать первейшей национальной задачей развитие национальной аристократии, расширение круга людей, мечтающих поражать воображение, свое и чужое, и этим оставить след в памяти потомков. Это, разумеется, не отменяет ни борьбу с бедностью, ни борьбу за увеличение пенсий, за качество здравоохранения и прочая, и прочая. И все-таки одновременно с этим нужно делать ставку на особо одаренных во всех областях человеческой деятельности. Если даже ради этого придется пожертвовать какими-то процентами жизненного уровня и экономической эффективности. Государство не производственная корпорация, оно существует для служения гораздо более долговечным ценностям — без которых и сиюминутные начинают хиреть, как организм без витаминов. Иллюзия красоты и бессмертия (если только это не одно и то же) — ее поддержание есть не что иное как борьба с эстетическим авитаминозом.
Но выполнение этой задачи государством невозможно без достаточно сильного самовоспроизводящегося слоя людей, способных хранить и создавать долговечные, поражающие воображение ценности. Прогрессивная печать немало и, по-видимому, даже справедливо потешалась над склонностью советской власти создавать коров-рекордисток, быков-рекордистов, однако в мире людей это сегодня было бы жизненно необходимой политикой. Я имею в виду всемерное расширение — особенно в провинции — сети школ для наиболее одаренных и наиболее романтичных в науке, искусстве, военном деле… Впрочем, одаренность и романтичность часто одно и то же.
Конечно, укрепление аристократически мыслящего и чувствующего слоя само по себе еще не есть национальная идея, но это необходимый первый шаг к ней — «идеей» сделается весь противоречивый комплекс устремлений этого слоя. Ведь то, что сегодня представляется национальной идеей, целью существования великих государств прошлого, возникло не в результате сознательного проектирования на века вперед, но напротив приписано в качестве цели задним числом, исходя из представления о наиболее впечатляющих достижениях народа и государства. Цели и достижения на каждом этапе формировались аристократией, и лишь конечный результат объявлялся миссией народа.
Словом, если будет аристократия, то будет и идея.
Так что же, вознегодует радикальный гуманист, простые люди, равнодушные к вечному и долговечному, должны снова служить сырьевым ресурсом творящих историю «великих личностей»?
На все эти вековечные излияния жалости кающегося дворянина к простому человеку можно тоже повторять из века в век: не нужно жалеть простого человека больше, чем он жалеет себя сам. Разве не самые что ни на есть простые люди первыми голосуют за фашистов и коммунистов, сулящих им национальное и классовое величие? А эти российские язвы — пьянство, наркомания, бессмысленные убийства, самоубийства, — им что, больше всех подвержены какие-то аристократы духа? От невыносимой бессмысленности, бесцельности бытия страдают прежде всего люди ординарные, именно их в первую очередь убивает отсутствие хотя бы воображаемой (впрочем, иной и не бывает) причастности чему-то впечатляющему и долговечному. Во время футбольных матчей вопят от восторга и рвут волосы от отчаяния — что, какие-то необыкновенные романтики? Видели вы когда-нибудь, чтобы люди так сходили с ума при получении зарплаты?