Грэм Робб - Жизнь Рембо
Самыми захватывающими были «достойные восхищения фантазии» Жюля Валлеса и Эжена Вермерша в истерически подрывной газете Le Cri du Peuple («Крик народа»). В «желудке» слышались раскаты революции: обсуждая унизительный мирный договор с кайзером Вильгельмом, пролетариат, который страдал на протяжении девятнадцати лет империи и четырех месяцев осады, чувствовал, что его предали. Вермерш и Валлес писали свои статьи пронзительным непримиримым тоном, который полностью соответствовал настроению кварталов бедняков. «Чем фондовая биржа будет гарантировать возмещение ущерба, востребованное Бисмарком? – вопрошал Вермерш. – Людской кровью!»
Тот факт, что Рембо называет эти жестокие, драматические произведения «фантазиями» (слово, которое он также применял и к своим стихам), показывает, что он в первую очередь интересовался литературными плодами национального бедствия. Это объясняет, почему такие стихи, как L’Orgie parisienne («Парижская оргия, или Париж заселяется вновь»), оказалось невозможно привязать к определенной дате в календаре[149]. Рембо использовал политические обвинительные речи для поэтического эффекта, революционизируя революцию, оснащая свой риторический фейерверк боевыми боеприпасами.
Биографически «Парижская оргия» представляет огромный интерес, так как содержит первые размытые снимки Парижа. Образы, бросившиеся Рембо в глаза, отфильтрованы через зловещие грани Les Fleurs du Mal («Цветов зла»):
Шуты, безумцы, сифилитики, владыки,Ну что Парижу, этой девке, весь ваш сбродИ ваша плоть, и дух, и яд, и ваши крики?Вас, гниль свирепую, с себя она стряхнет!
Это был город «мертвых дворцов», упрятанных под лесами, «зловонная рана среди Природы».
Современные авторы сходятся в том, что после осады Париж представлял собой ужасно непрезентабельное зрелище: деревья были срублены на дрова, статуи покрыты черным крепом, прусские снаряды оставили зияющие дыры в многоквартирных домах, а на улицах было полно нищих и мусора. Им противоречит лишь Рембо, в «Парижской оргии» он утверждает:
Пусть никогда еще такой зловонной ранойСреди Природы не гляделись города,Пусть твой ужасен вид, но будет неустанноПоэт тебе твердить: «Прекрасен ты всегда!»
Страдания Рембо не следует преувеличивать. Он находился на отдыхе от Шарлевиля, пробуя свои мысли о новом окружении. Он бродил по городу, словно листал гигантскую книгу с картинками, наслаждаясь разглядыванием театральных афиш, рекламы, листков с памфлетами и вывесками магазинов. Он был единственным поэтом того времени, который жил жизнью отверженных. Он спал на угольных баржах на Сене, сражался с собаками за остатки еды и каким-то образом сумел выжить.
Рембо вряд ли стал голодать из ложной гордости. Он рассказал Делаэ, как однажды заметил, что прохожие смеются ему вслед. Оглядев свой костюм, он обнаружил, что из кармана его брюк выглядывает селедка, которую он купил на ужин. Правда это или нет, но этот автопортрет бродячего поэта с рыбой в штанах показывает, что у него был веселый настрой. Он-то и позволял переживать долгие периоды одиночества и нужды. Впрочем, уничижающий взгляд матери был постоянным спутником поэта. Ее хлесткие замечания прорываются в письмах и даже в «Одном лете в аду» как благотворные напоминания о существовании иной реальности: «Искусство – это глупость».
Другое его ценное качество – это его готовность переступать пороги и игнорировать понятие частной собственности. Истощение и беспомощность, как он обнаружил, придавали ему некую призрачную неуязвимость: «На дорогах, в зимние ночи, без жилья, без хлеба и теплой одежды, я слышал голос, проникавший в мое замерзшее сердце: «Сила или слабость? Для тебя – это сила! Ты не знаешь, куда ты идешь, ни почему ты идешь. Повсюду броди, всему отвечай. Тебя не убьют, потому что труп убить невозможно». Утром у меня был такой отрешенный взгляд и такое мертвенное лицо, что те, кого я встречал, возможно, меня не могли увидеть»[150].
Рембо прекратил борьбу 10 марта, проскользнул через линии пруссаков и направился на восток вдоль проселочных дорог. После двух недель пребывания в большом городе он стал хитер, как нищий. В каждом городе он отправлялся в мэрию, представлялся мэру, как солдат нерегулярных войск, которого только что демобилизовали, и снова пускался в путь с деньгами, выданными из городской казны, и запасом провианта.
Шесть дней и 240 километров спустя Артюр вернулся в Шарлевиль с запущенным бронхитом и обнаружил, что в Париже происходит нечто эпохальное. Правительственные войска отказались стрелять в протестующих женщин, рабочие захватили ключевые позиции в городе, с двумя генералами расправились самосудом, а правительство бежало в Версаль. Париж стал теперь Независимой Народной Республикой. Выборы Коммуны должны были состояться 26 марта.
Пантомимные ругательства, которые Рембо нашел столь вдохновляющими в анархистских журналах, таких как Le Père Fouettard[151] («оратор, писатель, поэт и шлепок по заднице»), были теперь голосом официальной администрации, Париж достался поэтам, которые работают с законами и людьми, а не со словами. Новым начальником полиции стал двадцатичетырехлетний Рауль Риго (старый приятель Поля Верлена). Риго опубликовал в газете секретные данные префектуры полиции о полицейских информаторах вместе с их адресами, изобрел трибунал, в котором политкорректные дети осуждали своих родителей, удалил слово «святой» из названий улиц в Париже, произвел облаву на священников и пообещал выдать ордер на арест Бога.
Для Рембо такое внезапное превращение экстремистской идеологии в конкретный факт, казалось, подтверждало подозрение, что слова могут иметь непосредственное контролируемое влияние на реальность. Как альтернативный городской глашатай, он распространял новости на улицах Шарлевиля, крича: «Государственный строй низложен!» Он даже сочинил революционную конституцию (в настоящее время утраченную, или, возможно, так и не записанную)[152]. Будь она опубликована, Рембо, возможно, при соединился бы к Бальзаку, Гюго и Золя как один из западных писателей, чьи произведения были бы доступны и за железным занавесом. Вместо народных представителей будет перманентный государственный референдум. Институт семьи будет отменен как «рабовладельческий». Каменщики будут занимать более высокое место, чем ораторы. Все будут иметь равный доступ к образованию, что приведет к ускорению научного прогресса, и человеческая раса будет устанавливать интеллектуальные связи с растениями, животными и представителями внеземных цивилизаций. Появятся некоторые по-настоящему новые формы поэзии…
Рембо решил вернуться в Париж, чтобы стать свидетелем рассвета новой эры.
Поскольку Парижская коммуна 1871 года вдохновила Маркса, Ленина, Мао и студентов в мае 1968 года, консервативные ученые иногда пытались дискредитировать доказательства того, что Рембо имел какое-то отношение к тому, что они считают исторической непристойностью, неоправданно утверждая, что Рембо не мог быть в Париже в то время[153]. Левые же критики, такие как Терри Иглтон, «спасая Артюра Рембо левых, которые остро нуждаются в нем»[154], преувеличивали его участие, тем самым еще сильнее дискредитируя доказательства.
В менее спорных обстоятельствах доказательства того, что Рембо был свидетелем Коммуны, должны быть признаны достаточно вескими[155]. Верлен и Делаэ оба узнали от самого Рембо, что он был в Париже во время Коммуны. Художник Форен, который тогда влачил существование, рисуя вывески, утверждал, что «шатался по Парижу во время Коммуны» вместе с Рембо. Неназванный источник из Африки слышал, как Рембо рассказывал, что был заключен «в тюрьму» солдатами Коммуны, и на его родине поговаривали, что он бывший коммунар (хотя это слово использовалось с тем же смутным смыслом, что и слово «большевик» полвека спустя). «Юный Рембо» также упоминается в рапорте тайной полиции в 1873 году как «принадлежащий к Коммуне, Парижским нерегулярным войскам». Только два человека, которые знали Рембо лично, – Изамбар и Изабель – отрицают, что он был в Париже в то время, но это чистое предположение с их стороны.
Спор о политической принадлежности Рембо теперь имеет такую длинную историю, что истоки дискуссии уже забыты. Его основная идея заключалась в том, чтобы вернуться в Париж как можно скорее, не носить с собой пистолет и не поддерживать режим. Три стихотворения, которые определенно имеют отношение к Коммуне, – L’Orgie parisienne («Парижская оргия»), Chant de guerre parisienne («Парижская военная песня») и Les Mains de Jeanne-Marie («Руки Жанны Мари») – коллаж современной действительности, но не манифест. Прославлять в дугу сгибающие спины, «фатальнее машины», руки коммунарки (в стихотворении «Руки Жанны Мари») не значит объявлять свое намерение проголосовать. Слова, которые Рембо написал на полях «Парижской военной песни», предполагают что угодно, кроме серьезной попытки сделать политический анализ: «Что за рифмы! Ох, какие рифмы!»