Юрий Герт - Сборник "Лазарь и Вера"
Яков разделся, взобрался на высокое кресло, видом смахивающее на зубоврачебное, и содрогнулся, увидев рядом на столике и в руках у Фрадкина блестевшие никелем инструменты. Он сцепил зубы и закрыл глаза. Минута — и тело его прошила судорога, каждая жилка налилась огнем...
Он не знал, сколько времени длилась экзекуция — полчаса, час, целую жизнь...
— Это называется — наше еврейское счастье, — сказал доктор Фрадкин, с треском сдирая с рук резиновые перчатки. — Мало того, что я не сумел вытянуть ваш камешек, я еще и загнал его вглубь на целый сантиметр...
10Назавтра их обоих выписали, Парамонова и Якова, при этом Фрадкин снабдил Якова множеством инструкций, он не хотел спешить с операцией в надежде, что камень, сдвинутый с места, в домашних условиях выйдем сам собой.
Почти все время, пока они были здесь, погода стояла отменная, исключая недавний ливень, и в то утро солнце тоже светило по-летнему, но было не жарким, а теплым, ласковым, горы, тронутые осенью, сияли свежими, чистыми красками, с преобладанием золотистых, коричневых, багряных тонов, поросшие лесом склоны окутывала лиловая дымка.
На Парамонове был светлый, песочного цвета костюм, брюки с прямой, отутюженной складкой, сиреневая рубашка в серебряную крапинку. Он ждал Якова перед больничным подъездом, прохаживаясь по асфальтовому тротуарчику с видом нетерпеливым и озабоченным. Поблизости стояла черная «Волга», присланная за ним из редакции.
— Задерживаешь, гражданин начальник, — сказал Парамонов, увидев Якова. — Я уж решил, что ты на второй срок остаешься, петелька дюже по вкусу пришлась... — Голос у него был повелительно-громкий, интонация — снисходительной, и Якову, который стоял перед ним, держа в руках разбухшую сетку, где перемешались наспех втиснутые в нее книги, блокноты, пакетики с высушенными травами, кое-какое белье, шлепанцы, электробритва с торчащим из сетки шнуром, — Якову показалось, что перед ним совсем не тот человек, который лежал, распластанный на койке, в позе распятого Христа, и бегал с ним вместе по лесным дорожкам, и пил коньяк «Наполеон»...
Яков и в самом деле задержался, поскольку напоследок вдруг выяснилось, что кое-кто из больных его знает, читал, принесли даже две-три его книги, пришлось дать несколько автографов, в том числе и Виолетте, которая, отчаянно стуча каблучками, догнала Якова уже на лестнице и, пока он, присев на ступеньку, надписывал книгу, свой старый, нашумевший когда-то роман времен «оттепели», с залистанными, ветхими от множества прикосновений страницами, она с наивным благоговением следила за кончиком его пера...
— Сели! — скомандовал Парамонов, по-хозяйски распахивая заднюю дверцу. — Мы тебя прямо к дому подбросим... Да, вот что я хотел тебе сказать... — Он оглянулся на шофера, который с отсутствующим видом дымил сигаретой, и снизил голос. — Все, про что мы тут балакали, строго между нами... Ясно?
— Ясно, — сказал Яков.
— И еще... Я, конечно, сделаю, что смогу, но не от меня все зависит... — Он говорил об отзыве для издательства. — Сам понимаешь, к вашему брату (он сделал короткую, но выразительную паузу) особый счет...
— Это я усвоил, — сказал Яков.
— Ну и умница, — сказал Парамонов.
Шофер посмотрел на часы и дал сигнал. Парамонов, пригнув голову, забрался в машину.
— Что же ты?..— спросил он уже изнутри.
— Спасибо, — неожиданно для себя самого сказал Яков, — я не поеду.
— Вас не понял...
— Я лучше так... Пешочком...
— Да ты что!.. — Парамонов недоверчиво выглянул из машины. — Тут до города километров десять, а то и побольше!..
— Ничего, я трусцой... Камешек гнать надо, — прибавил Яков, будто оправдываясь и сердясь на себя за это.
— Ну, это ты зря, — помолчав, сказал Парамонов.
— Счастливо. — Яков захлопнул дверцу, которую Парамонов придерживал рукой в надежде, что Яков передумает.
— Ну-ну... Как желаете... — Глаза Парамонова в глубине машины блеснули тусклым свинцом.
Развернувшись, «Волга» взметнула задними колесах облако пыли и умчалась.
Но перед тем, как исчезнуть за первым поворотом, Парамонов притормозил машину.
— Может, надумал?.. — крикнул он, высунувшись.
Яков помахал ему рукой.
Он вышел на дорогу, обойдя больничный шлагбаум. «Здесь мы все, как братья... — вспомнились ему его собственные слова. — Товарищи по несчастью...» Здесь... Но теперь они возвращались в город...
Он прошел метров сто все убыстряющимся шагом, потом перехватил сетку так, чтобы она меньше резала пальцы, и побежал.
Он бежал не спеша, трусцой, вдоль обочины, заросшей подорожником, крапивой и лопухами. По сторонам, среди высокой травы, то и дело вспыхивали голубые звездочки цикория, загорались золотые огоньки пижмы и курослепа, шмели вились крутыми спиралями над медово пахнущей кашкой, ныряли в гущу белых соцветий, пили последний летний нектар. На поворотах изгибающейся серпантином дороги виден был город — плотное серое облако, почти черное к середине, желтовато-зеленое по краям.
«Убирайтесь в свой Израиль...» До сих пор он воспринимал эту фразу как не имеющую к нему никакого отношения. Но что, если Парамонов прав и они здесь — лишние, лишние люди?.. Что-то рвалось в нем, что-то соединявшее его с этой страной, его страной, кроме нее, у него ничего в жизни не было. Она была ему нужна, необходима, но он не был нужен ей...
Он бежал, потряхивая сеткой, уже поглощенный тем, что ждало его впереди, но в каком-то сокровенном уголке сознания еще хранилось ощущение необъятного синего простора, бездонного неба, неоглядных далей — всего того, что осталось там, высоко в горах...
Странное, горькое чувство свободы владело им — свободы от иллюзий, которыми он всю жизнь дорожил, как нищий дорожит брошенным ему в ладонь медяком...
Бежать вниз было легко.
ЛАЗАРЬ И ВЕРА
В. ЕдидовичуПеред тем, как уехать в Израиль — документы были уже оформлены, билеты куплены, багаж отправлен — Лазарь выкроил денек и прилетел к себе, в «свой» город, хотя что уж там осталось-то «своего», если не считать кладбища?.. И вот здесь, на кладбище, сбоку от ворот, в аллейке, где продавали цветы, он и увидел ее, но не узнал сразу, решил, что это ему показалось...
Цветов было много, торговки торопились их продать, опасаясь, что вот-вот хлынет дождь, по небу ползли тяжелые, грозно-лиловые тучи, и в упавших на землю полусумерках так ярко, призывно пламенели георгины и гладиолусы, так нежно трепетали на ветру, набегавшем порывами, хризантемы и астры... Лазарь выбрал несколько хризантем необычной, изысканной формы — густого кофейного цвета, с длинными и тонкими лепестками. Впрочем, какое это имело значение? Мать была женщина простая, на окнах у нее пунцовели обыкновенные гераньки, алел «ванька-мокрый»... Но Лазарь все-таки выбрал эти. Они бы, подумал он, расплачиваясь, ей понравились, не могли бы не понравиться... И вдруг увидел точно такие же у женщины, направлявшейся к воротам. Не будь их, этих кивающих на ходу лохматыми головками хризантем, Лазарь ее, возможно, и не заметил бы. Но тут, помимо свисающих с локтя цветочных головок, что-то еще бросилось ему в глаза — стройная, узкая в талии фигура, прямые плечи, длинная шея с прозрачным, вьющимся по ветру шарфиком... И потом — эти быстрые, легкие шаги... Более всего, может быть, именно эти шаги... В них ощущалось как бы стремление оторваться, взмыть над землей...
Однако пришло это ему в голову позже, когда он увидел ее снова, уже на центральной, прорезающей кладбище аллее, а тогда... Она?. Не она?.. Она?.. Нет, нет, не может быть... Не может, не может быть... Не может... Почему — не может?..
Он бросил несколько бумажек нищим, дежурившим у ворот. Он никогда не подавал милостыни, считая ее пошлым лицемерием, но теперь задержался, роясь в карманах, только чтобы приотстать, пропустить ее подальше вперед...
Он шел по центральной аллее, вдоль которой, в соответствии с принятой на кладбище (да только ли на кладбище?..) субординацией, располагались могилы «отцов города», обнесенные островерхими, откованными из чугуна решетками, придавленные глыбами черного и белого мрамора, серого и розового гранита. Были здесь и могилы, судя по надписям, людей действительно известных и уважаемых, но Лазарь смотрел на те и другие не отличая, смотрел, как чужой, как иностранец. Он давно уже сказал себе, что он чужой в этой стране, которой не было дела до него, и он платил ей тем же. Хотя с нею, с этой страной, связана была вся его жизнь, он отдавал ей — год за годом — все лучшее, что у него имелось... Но когда в институте стало известно, что он уезжает, никто, ни одна душа не потянулась к нему, не попыталась его удержать. Это его удивило, а потом даже обрадовало: так было проще... И уже не ощущалось ничего оскорбительного в том холодном равнодушии, в той отрешенности, которыми, казалось, был пропитан гниловато-сырой кладбищенский воздух. Он ехал сюда, чтобы порвать последнюю тонкую нить, еще соединявшую его с прошлым. На это потребовалось гораздо меньше усилий, чем он предполагал...