Газета Завтра Газета - Газета Завтра 881 (40 2010)
Зато на исторических романах томского прозаика Бориса Климычева душой отдыхаешь. Какую бы эпоху он ни взял, его героями обязательно становились люди "приключенческие". Это француз Девильнев, побывавший главой московского сыска, офицером в армии Румянцева и, наконец, томским градоначальником. За ним идет целая галерея воров и плутов вперемежку с купцами и университетскими профессорами. Верхом историко-приключенческой романистики Климычева стала на первый взгляд страшная "Корона скифа" ("Томские тайны"), где губернатор насилует гимназистку, а полицмейстер командует бандой воров и убийц. Но все это на поверку не так жутко и мрачно, ибо писатель мыслит не отдельными персонажами, а их ансамблями, слаженными, как часовой механизм. И в мелочах не тонешь, и о героях, даже эпизодических, не забываешь. Таково кредо писателя: "Каждый человек есть личность необычайная…". Это внимание к самому, казалось бы, ничтожному персонажу, проистекает от его автобиографических романов "Надену я черную шляпу…" и новейшего — "Треугольное письмо", где много разнообразного криминала, в основном нестрашного, житейского. Его обилие иные принимают за "героизацию авантюристов, людей без чести и совести". Но ведь лишены герои Климычева и многого другого — жилья, работы, денег, жизненных перспектив… Но не души, которой по наготе своей легче окунуться в грех, чем в аскетизм. Авантюрны романы Климычева, так сказать, в средневековом смысле этого слова. Таковы "Песни о Нибелунгах" с их сложной системой рифмовки и чередованием строк и строф, с "интонацией неотвратимого движения вперед" (В.Г. Адмони). В прозе Климычева — соединение веселого средневековья и "голого" сибирского жизненного "материала" первой половины XX века.
Уроженец Ростовской области, Виорель Ломов успел за несколько лет пребывания в Сибири подарить несколько удивительно живых, свежих и "вкусных", как южный фрукт, романов. Герой первого из них "Мурлов, или Преодоление отсутствия" в поисках идентичности себя и окружающей жизни направляется в музей. Ему нужен сверхмир, загадочный город Галеры — квинтэссенция культуры, культурный рай человечества, не меньше. Обретая собственную многомерность, герой должен освободиться и от пошлого плоскостного реализма, скверны псевдобытия, где у него "точная" лабораторная наука, карьерная диссертация, "счастливый" брак с Натальей из Сургута. И даже есть Фаина-Афина, ради которой он пишет "роман о греках", но которую не может взять с собой в иллюзорные Галеры. Ломов и его герои из тех утопистов, которые мечтают о нераздельности реализма и романтизма, поэзии и прозы, культуры и цивилизации, веселья и грусти. Но никак не получается: сколько бы романов-попыток он ни осуществил, в итоге вынужден констатировать смерть и Мурлова, и Суэтина из "Сердца бройлера", и Дерейкина из "Солнца слепых", доплывшего-таки до Утопии. Все умерли, кроме Суворова из "Архива", который сумел стать одномерным, избрав профессию инженера-мостостроителя.
И хоть остается Ломов писателем несбывшихся синтезов с оксюморонными названиями романов, надо оценить сибирский размах его сверхзадачи. Таков парадокс и всей сибирской литературы, которую во вторичности не упрекнешь. Разве что в избыточности. Перебарщивает Родионов в приближенности к изображаемой эпохе, Климычев — в авантюрности (что ни персонаж — то завязка нового приключения), Ломов — в оксюморонности, родной сестре парадокса. И это тоже чисто сибирское явление. Сибиряк ведь богат просторами, лесами, реками, недрами, и это свое природное, без кавычек, богатство он превращает в литературу, щедро тратя на эту работу свою широкую душу.
Проблема сырья — недостаточно гладко и изящно обработанного материала произведения — наверное, главная в сибирской литературе с давних времен. Те, кто смог справиться с материалом, перестают быть сибиряками. Другие же продолжают лелеять невыделанную "пушнину". И в этом есть своя прелесть, особость, чудинка. Сибиряк ведь еще синоним чудака, как повелось с Шукшина. Мы же вспомним Николая Шипилова, природного сибиряка, невероятно талантливого поэта-барда, в котором жил дух путешественника-бродяги, — тоже исконно сибирская черта. В своих романах он отчаянный максималист, припечатывающий современную Россию беспощадными символами. В "Острове Инобыль" она — свалка-помойка, на которой жируют "новые русские": "челнок" из бывших инженеров, бандит по кличке "Крутой", бригадир свалки по фамилии Хренович, которых нет-нет, да кольнет совесть. Совестливые же герои — врач, прокурор, цыганка, ничего сделать не могут, предчувствуя в пророческих снах и галлюцинациях приближение всеобщей гибели — Потопа. Но те, кто пытаются спасти этот Остров — Министерство катастроф, — защищают лишь "рукотворные химеры людской цивилизации". Спасать же надо людские души. Что и делает герой другого романа Шипилова "Псаломщик", но увязает в хаосе боковых, побочных сюжетов, в многоглаголании, юродстве — он "русский дурак", говорящий на "суржике". Лишь к концу, выныривая из потока мыслей, цитат, эмоций, приходит к выводу: "Я буду строить храм". Это чтобы не оказаться в дурдоме, о чем пишет Шипилов в последнем одноименном романе "Мы — из дурдома".
Для более уравновешенных, прозаиков, не бередящих себя поэзией, выход очевиден. Василий Дворцов не мыслит героев своих романов без ощущения почвы под ногами. Той, что является совокупностью народных традиций, отраженных в фольклоре и религии. Глебу из романа "Аз буки ведал" приходится испытать себя на прочность, проходя несколько адских кругов псевдопочвенничества, по сути, сектантства, в том числе политического, прежде чем он "изведает" православную истину. Как в сказке, его "тестируют" духи-бесы, которые могут оборачиваться животными и людьми. Так что подчас трудно отличить многомерность того или иного персонажа с обилием тотемно-символических и метафизических признаков от эклектического набора эмблем. Так, "просто солдат" Семенов — это и тайновед, и гуру; жена Глеба Тая — "египетская богиня Таиах"; лесник Анюшкин — и лесник, и профессор, и маг, и сектант.
Писатель и сам наделен острым чутьем на все потустороннее. Как и поэт в прозе Шипилов, Дворцов не может обуздать поток своих сакральных интуиций: впечатляют дворцовская эрудиция, глубина политико-социальной рефлексии, но в "Аз буки…" мало человека. Человек является в другом дворцовском романе с говорящим названием — "Окаяние" — и проходит путь от актера до бомжа, искушаясь соблазнами театральных масок, особенно Гамлета. Это тоже своего рода тотем, но и проклятие жизни Сергея, ибо "Гамлет знал свой финал с самого начала… и протестовал против этого финала всей своей плотью". Первым актом для него стала автокатастрофа, превратившая Сергея в инвалида, вторым — собака, загрызшая его, уже бомжа, насмерть. Все это — наказание за беспочвенность, за окаяние (так напророчила ему одна хозяйка кафе). Как и полагается настоящему житию, которое роман в итоге напоминает, в нем чувствуются схема, назидание, поучение. В следующем романе "Тerra Обдория" эти схематизм и учительность еще более очевидны. Рассказ о двух подростках из глухого приобского села советских времен, ищущих таинственную Золотую Бабу, перемежается с экскурсами в древнюю историю Сибири. И неслучайно: Олегу и Алеше уготовано стать образами-символами: первому — воина, второму — монаха, точнее, шамана, в которые его однажды посвятил старый охотник-хант. Хоть и напрасно, ибо разоренной земле все равно грозит неминуемая гибель. А вместо романа получилась энциклопедия сибирской мифологии и этнографии. Старый грех сибирской беллетристики: в её чрезмерном обилии Белинский упрекал знакомого нам Калашникова, а Горький — Михаила Ошарова, автора романа "Большой аргиш" (1936).
Хотелось бы, конечно, чтобы этот пресловутый этнографизм ощущался не грехом, а достоинством, гармонично сосуществующим с "беллетризмом". Разве не интересно читателю-несибиряку и о Сибири побольше узнать, и удовольствие от текста получить? Сумели же Гоголь и Шолохов превратить "областничество" своей прозы в мировые шедевры.
Такие великие примеры, конечно, крайность, запрещенный прием, общее место статей в защиту региональной литературы от столичной агрессивности. Но разве Михаил Тарковский не замечательный пример такого этнографизма, преображенного в чудную прозу? Его недавний трехтомник ("Замороженное время", "Енисей, отпусти!", "Тойота-креста") вызвал небывалый восторг всех ценителей российской словесности! Между тем рассказы и повести писателя передают сибирский дух красивейших приенисейских мест главным образом через его горемычных обитателей — спившихся охотников, механизаторов, людей неопределенных профессий и местожительства. И дух этот, как правило, хмельной, сорокаградусный. Неужто опять "героизация" порока, за что упрекали, как нам известно, Климычева?