Газета Завтра - Газета Завтра 764 (28 2008)
…Вспоминаю филфак МГУ рубежа 70-80-х годов, когда к нам, студентам, в спецсеминар тогда еще опального Владимира Николаевича Турбина, пришел Вадим Кожинов с целью рассказать о М.М. Бахтине, однако с ходу спросил, а читали ли мы статью молодого критика Владимира Бондаренко о "прозе сорокалетних"? Так в мою жизнь вошел и, видимо, так до конца в ней и останется Владимир Бондаренко — для целого поколения читателей ведущий литературный критик и вот теперь автор первого по-настоящему исторического путеводителя по новой русской литературы, заслуживающего, на мой взгляд, абсолютного доверия.
Не мною сказано, что Бондаренко для современной русской литературы и Белинский, и А. Григорьев, и Суворин — все в одном, несущем колоссальную энергию, человеке ("Союз писателей в одном лице", — убежден А. Проханов). И потому его путеводитель не следует рассматривать, как это принято делать после "путеводителей" Т. Венцлова и Ж. Бодрийяра, либо как строго концептуальный сборник впечатлений, открывающий тайны творческой жизни того или иного художника, либо как вспомогательный источник — комментаторская подпитка при составлении словарей-справочников, по типу того, что издал Вячеслав Огрызко ("Эскиз будущей энциклопедии"). В данном случае путеводитель справедливо претендует на самостоятельное изучение, ибо, являясь несомненным научно-популярным изданием, он обречен оказывать достаточно серьезное воздействие на широкую читательскую аудиторию.
И еще вот о чем я подумал, определяя жанровую природу книг Бондаренко. Приезжая в незнакомый город, мы первым делом покупаем путеводитель и бродим по местам, которые он нам "предлагает": помпезным, напыщенным, знаковым с точки зрения "большой истории", часто в абсолютном спокойствии оставляющем наши алчущие действительных открытий души.
Но бывает и так, что, отбросив путеводители, мы с детской доверчивостью пускаемся в путь за теми, кто обещает нам показать "свой" город. В разные времена и в разных ситуациях открывали для меня "свой" город мои друзья в Перми и Ростове, Ереване и Вильнюсе, Праге и Касабланке. Ощущения от тех открытий живы во мне до сих пор, я отношу их к главным событиям своей жизни, и память о них смиряет меня нередко с тем, что принято называть "жизненными противоречиями". Так вот и Бондаренко, как истинный патриот, бесконечно влюбленный в "свой" город и в "своих" горожан, восхищенный их красотой и только одному ему известной тайной, заново открывает читателю русскую литературу ХХ века, формирует о ней не только исторические и социокультурные представления, но создает идеологию литературного пространства, что сегодня вряд ли кто, кроме него, рискнет предпринять. Вот почему мы имеем дело вовсе не с "коллекцией", как откомментировал книгу один из моих кафедральных коллег. Думаю, он в корне не прав, ибо коллекционер делит мир на "плохое" и "хорошее", "правильное" и "неправильное". Осознание того, что русский духовный космос имеет биполярную структуру: славянофилы и западники, почвенники и либералы — не мешает Бондаренко мыслить другими категориями, главная из которых — роль литературы в мире, состоящая в значении писателя в обществе и значении общества в мире литературы.
Бондаренко — один из очень и очень немногих, кто способен говорить о литературе, не навлекая на себя подозрений в ангажированности или маргинальности. Право редкое, но заслуженное. Оно дается критику старающемуся понять, прежде всего, художественную роль того или иного писателя, значение художника любого направления, любого возраста и любого лагеря, осознать силу его таланта и то, что он дает миру и людям. Но одновременно Бондаренко всегда чрезвычайно субъективен и по-настоящему профессионален. Именно это сочетание делает его интересным. Первое качество в отсутствии второго рождает несуразности, второе без первого — взгляните на наши академические "истории" — скуку смертную. Совмещаются же они весьма редко, и "Поколение одиночек" тому железное подтверждение.
В "Поколении одиночек", согласно Бондаренко, две возрастные группы: "дети победы" и "дети оттепели". На победных кровавых волнах то ли революций, то ли гражданских и мировых войн обильно появляются, если следовать "генному анализу" автора, в основном "юродивые". Армагеддоном же грезят "пророки", родившиеся в относительно мирные времена социальной апатии и живущие во времена чего-то "развитого", бесцельного и для многих достаточно комфортного. Главная книга первых, несомненно, "Школа для дураков" Саши Соколова, вторых — "Колодец пророков" Юрия Козлова.
О первом, имея в виду, по сути, всю генерацию, Бондаренко пишет: "Смотря на его фотографии…, я вижу в его глазах блеск русского юродивого, который и хочет сказать тебе всю правду о юродивом, и не может". И чуть ниже: "Это и на самом деле, проза русского юродивого, каждое примечание — в точку, в десятку, каждый монолог — открытие своего мира, каждое слово — мистично".
Всё — образ найден, тема задана, и дальнейшее напоминает мне перебирание четок в теплых, ласковых руках рассказчика — явно не случайного свидетеля и еще более явного со-участника. Впрочем, всегда метафорично мыслящий Проханов называет это особым бондаренковским "мессианством", которое видит в складывании близким другом "рассыпанного мозаичного поля", "сборке фрески", выстраивании "чаши" всей целостности русской литературы второй половины ХХ века.
Сразу же уточню, апеллируя к материалам, опубликованным не так давно в "EХ LIBRIS" на схожую тему, что "юродивых" Бондаренко не следует воспринимать в том смысле, в каком они нам известны по русской житийной литературе, очевидно стеснявшейся (как и большинство из нас в советскую эпоху) безумия юродства, не дававшей внятной разгадки/интерпретации подвига юродивых. Поэтому в данном случае автором подразумевается, как мне представляется, юродство византийское — Христа ради — самый необычный подвиг благочестия в рамках православной традиции, когда удивительным образом, абсолютно естественно для окружающих мирян сочеталась внешняя непристойность и внутренняя святость. Наиболее адекватным такому видению соответствует Олег Григорьев, жизнь которого, словно брутальная версия жития Андрея Царьградского, была наполнена борьбой с демонами и общениями со святыми, получала от них откровения.
Крест свой один не сдержал бы я,
Нести помогают пинками друзья.
Ходить же по водам и небесам,
И то, и другое — умею я сам.
Автор "Поколения одиночек" как никто другой осознает необходимость именно философской рефлексии текстов "юродивых ХХ века", что и делает его книгу уникальной. Ведь в этой достаточно объемной работе поставлен вопрос об одной из наиболее своеобразных черт русской литературы, которой не знала, да и не могла по природе своей знать литература западная, стилистически безукоризненная, но без озарений и погружений в бездну. Отсюда и название книги, которое, учитывая сложный набор подтекстов, следует трактовать в русле национальной традиции и никакой другой. Таким образом, картина русской литературы XX века в избранном в монографии аспекте оказывается во многом сформированной в рамках осмысления православных основ всей предыдущей русской литературы. Во всяком случае, так мне представляется из смысловой доминанты скупых "оговорок" автора о его собственном возвращении к православности, как это часто бывает у русских, через страдание, воспринимаемое в книге и как этическую, так и эстетическую категорию.
Другой, бесспорно, выдающийся юродивый — Эдуард Лимонов, что доказывать из-за тривиальности тезиса мне вряд ли здесь стоит. Да и Кублановский по-своему юродив, юродив в своем косноязычье, которое следует воспринимать как способ активизации скрытых возможностей языка.
Предполагаемых оппонентов Бондаренко, не согласных с важнейшей для него дефиницией данной литературной генерации, отсылаю к толковым, синонимическим и тезаурусным словарям. Семантическое поле "одиночка" в них представлено чрезвычайно широко, особенно его периферийная часть, куда входят такие лексемы, как "изгой", "отшельник", "отщепенец" и др., стилистически маркированные и выступающие в качестве метафорических эквивалентов прямого значения слова.
Вот почему Бондаренко, характеризуя социально-творческое одиночество своих героев, представляет настоящую палитру его возможных вариантов. У Саши Соколова, к примеру, оно принимает вид ухода в "многолетнее одинокое молчание". По Ф. Гиренку, это молчание превращается в наиболее адекватную форму языкового существования человека. Одиночество Анатолия Афанасьева проистекало из-за никому не нужного в последние десятилетия дон-кихотства и, одновременно, из-за непонимания "пассивности людей, целого народа" перед творящей зло криминальной властью. Ему противопоставлен такой крайне редкий ныне в России тип художника, как Петр Краснов, убежденный, наоборот, в том, что "суть любого талантливого художника не в разоблачениях и проклятиях, а в поисках своего художественного, а значит, и Божественного противостояния этому злу по самой природе своей". Не находит родственной души в своей преданности и неистовой вере в старую Москву, в Замоскворечье, поэт Александр Бобров. Прорастает "сквозь асфальт", явно выделяясь на фоне своего поколения, "не похожая ни на последователей Валентина Распутина, ни на последователей Василия Аксенова", женщина "с мужским твердым характером" Вера Галактионова. А Олег Григорьев вообще был изгоем, ибо всю свою столь непродолжительную жизнь оставался человеком, "в котором с предельной обостренностью запечатлелась подростковость тонкого и умного, но люмпенизированного, спившегося, уличного россиянина". Так же редки среди людей бунтари и вольнолюбцы, которых в поколении "детей победы" представлял Леонид Губанов — "варвар русской поэзии". Или вот такой "двойной реквием" по одиночеству в стихах Ивана Жданова: /Когда умирает птица,/ В ней плачет усталая пуля,/ Которая так хотела/ Всего лишь летать, как птица/.