Газета Завтра - Газета Завтра 153 (45 1996)
Почти не плачем и с судьбой не спорим:
авось сама отступит подобру?..
А колокольня — так же пахнет морем
на вербном, зеленеющем ветру.
А из фонтана чистая, святая
все так же звонко падает вода.
Вот детский локон. Вот и прядь седая
под вдовьим платом. Нищих череда.
Вот юноша с бутылкой из-под “Колы”
стоит за льдистым, ломотным питьем.
Вон два монашка — верно, новоселы
обители: сутулятся вдвоем…
Вот этот люд, что был моим великим
народом. Как он скромен, молчалив.
Взор подымает к закопченным ликам.
Взор потупляет. Внемлет: перелив
колоколов
струится дробной нитью
от поднебесья до сырой земли…
И внемлет Сергий. Внемлет челобитью
как я лежащих в гное и в пыли.
О чем мы просим? О продленье жизни?
О здравье? Хлебе? Полосе удач?..
Но он-то слышит тихий, об Отчизне,
сокрытый в сердце, бессловесный плач.
Но он-то видит тающую свечку
в том частоколе золотых огней…
Души заблудшей черную овечку
встречает средь светающих полей.
Но он-то знает: год, еще полгода -
так древние пророчества рекут -
и через Лавру ручейки народа,
как встарь, на Поле Чести потекут.
И он, воздев Державную Икону
над морем русых жертвенных голов,
благословит, чтоб сердцу — непреклонну
пребыть пред лютым натиском врагов.
А в небесах горит Господне око.
То Ярый Спас, то яроокий Спас.
Возьми воды, серебряной, глубокой,
для той страды, той смерти -
про запас…
II. Благословение
У этих трав такой веселый вид,
благоухают — даром что сухие…
У Сергия — монах, архимандрит
мне подарил две горсти золотые.
Тут сном бессмертья дышат клевера,
дух источают зверобой и мята -
чтоб я пила их на ночь и с утра
в крутом отваре, сыпля таровато.
Чтоб я дышала — словно на лугу
у речки Пажи, в камышах шуршащих,
чтоб окуналась в нежную пургу
кипящих кашек, таволги, ромашек.
Так было древле… В Радонеже, там,
где мед от красна солнышка стекает,
где соловей по сомкнутым устам
святое имя Божие читает…
Где полон листьев, и цветов, и пчел -
на полхолма — рассадистый шиповник,
где богомолка набрала в подол
вот этих трав -
от помыслов греховных,
от хвори чрева и души, чтоб смерть,
кряхтя, тебя навечно миновала…
И вновь приходит в сумерках медведь -
к скиту, к родной землянке: как бывало…
Он тянет лапу, он сминает трав
полегшую, просушенную гриву.
Он тоже мыслит: как бы так — поправ
Косую, быть и впредь медведю живу?
И как бы внове старца иль дитя
в бору, лугу ли -
а для братства встретить?..
Играет солнце, купол золотя,
глядит в бойницы, окна и подклети:
о, где же тот, кому возносит песнь
всяк, кто скорбит
под этим светлым небом,
кем жив сей край — и насыщаем днесь,
как бы обильным, нескудельным хлебом?
Ужель он та невидимая плоть,
что спит во мгле серебряной гробницы,
где ты не можешь слезы побороть,
припав к шитью жемчужной плащаницы?
Ужели там — единственный приют
тому, кто всей земле своей — ограда?..
Лишь там, где “Славься, Сергие!..” поют,
сочат лампады теплый сок граната?..
Но кто ж тогда — как облако в лугах,
встает и тает в неоглядной сини,
держа венец на царствие, и стяг,
и скипетр для поверженной России?
Но кто ж тогда — от Маковец-горы
спешил снегами в пекло Сталинграда,
чтоб затенить солдатские костры,
укрыть бойца от вражьего снаряда?
И кто же Богородицу молил:
“Низыди в дом, где чадо, Федор Павлов,
как перст, один, уж выбился из сил,
зане воюет с силушкой неравной!..”
И чей тогда — животворящий дух
парит над Средне-Русскою равниной,
светясь во взорах сгорбленных старух,
искрясь дождем над вспаханною глиной?
И стебли — в рост, и квелое зерно
дает такой золотоносный колос,
как будто к нам с небес занесено,
а горе вновь в муку перемололось?
И чей тогда — крещатый а м и л а в,
в легчайшем ободке лучистой славы,
темнеет среди утренних дубрав,
склоняясь к вам, целительные травы?..
III. Прихожане
1
Окован серебром — да не крепки
оковы. Зацветает плащаница…
Толпятся в храме маки, васильки,
вьюнки, колосья, вика, медуница.
И крестики гвоздики луговой,
и колесом примятая ромашка,
и бледный колоколец чуть живой
ликуют, стонут иль вздыхают тяжко.
Те — просят ведра, эти вот — дождя,
косы страшатся, засухи иль града…
А курослеп, ограду золотя,
мечтает цвесть на главной клумбе сада.
Он кур слепит — а хочет в огород,
он очи жжет — а жаждет утешенья:
зачем его никто и не сорвет?..
А лисохвост — взыскует колошенья.
Щавель теснится, и прохладный хвощ
склонил свои расчесанные пряди:
он на волхва и лирника похож
в льняном, зелено-нитяном наряде.
Овес полегший, сныть и бузина,
паслен с тугою ягодой прогорклой,
сама пшеница — солнышка жена -
пришла, звеня в подоле перепелкой.
Всех званий злаки, травы всех чинов -
кто с покаяньем, кто с благодареньем…
Понурился лихой болиголов;
петрушка просит сладости кореньям.
Гусиной лапки вырезной листок
ступает скромно по нагретым плитам.
Кислица и муравный завиток
легли ковром, алмазами расшитым.
Роса ли, слезы?.. Лопушиный пух…
Ржаной пыльцы сухое дуновенье.
Крапивный сумрак и полынный дух.
Сверчков -
как малых жаворонков — пенье.
А папоротник древнюю парчу
у солеи широко расстилает,
и благовест в оконце, по лучу,
от колокольни медленно стекает…
2
Две бабочки садятся на парчу,
две радужные, быстрые поденки:
нельзя ли дольше светлому лучу
гореть — хоть на полуденной сторонке?..
Весь в куньем мехе, жалуется шмель,
что мешкают сирени в палисаде:
уж миновал мать-мачехин апрель -
цвели б, шмелю на сладость, Бога ради!
Бормочут осы, хмурая пчела
несет сюда тяжелую заботу:
с гречихи лишь наперсток набрала
тягучего, коричневого меду!
А у речной прозрачной стрекозы
полкрылышка оплошно отломилось.
Ее глаза — две вспученных слезы:
яви же, старче, Божескую милость!
И подставляет стриж крутую грудь:
да окропят его водой святою!..
И, взмыв под своды, -
в путь, поспешный путь
к птенцам во влажной норке над рекою!
И соловей на клиросе поет -
в ракитовых, черемуховых кущах:
никто из сущих боле не умрет -
никто, мол, из поющих и цветущих!
Никто, мол, из жужжащих, из трепе-
щу-щих иль тайно в подполе дрожащих!
Никто, кого завидишь на тропе,
в пруду, в зеленой тьме древесной чащи!
Так где ж он, храм,
твой надмогильный храм,
кто прихожане древнего прихода?
По шири — равен пойменным лугам,
по выси — луговине небосвода!
По многоречью жаждущих твоей
приветной ласки, крепкой обороны
он равен чаше всех земных скорбей,
где плещут слезы, ропоты и стоны.
И так щедра крестьянская рука -
оратая и плотника десница, -
что чудится: плывут не облака -
жемчужный свет роняет плащаница.
Уж некуда — а ширится покров
над малыми, над бедственными нами:
над бузиной, над всхолмьями стогов,
над ульями, гнездовьями, стадами…
ЖУРАВЛИНОЕ ПЕРО
Ты — русский националист?
И впрямь — в руке твоей синица…
А здесь — апрель: еще не лист -
лишь цвет мать-мачехи лучится.
И так плывут колокола,
так машет вербой воскресенье,
как будто бы земля — мала
для русской веры во спасенье…
Кадишь народу моему?
Сулишь домашние услады?
А он без гнева и надсады
кроит холщовую суму.
Он шьет — за плечи — калиту,
строгает кудреватый посох -
и в путь!.. Такой в апреле воздух:
кружит и манит за черту,
межу, ограду, частокол,
за ободок земного рая,
где в клетке хохлится щегол,
мрет канарейка золотая.
“Куда ты, старче, и пошто?..”
А он: “Вестимо, за землицей”.
“Ужель пшеница не родится
иль речка плещет в решето?”
А он: “Иду я за горой”.
“Какой?” — “Зовется Араратом.
Там Ной пришвартовал когда-то
ковчег. Так я — за тварью той…
Слыхать, разбеглась по земле,
видать, в сиротстве прозябает.
Несу печеную в золе
картоху — пусть себе вкушает…”
“Про что ты, старче? На печи
лежал бы, коль напился пьяный”.
“Про что? Про море-океяны.
Там бьют из рыбины ключи”.
“Ты про кита? Зачем же кит
тебе, в лягушкину запруду?”
“Прудок наш тем и знаменит,
что всяку притягает воду”.
“Куда ты, старче?” — “В небеса”.
“Что там?” — “Журавушка летает.
Кручиной застит мне глаза -
уж так “курлы” его рыдает!..
Разлуку, что ли, перемочь
не может с милою землею?..
Я за него отдал бы дочь,