Валерия Пустовая - Великая легкость. Очерки культурного движения
Однако в мирных условиях правду от подделки отделить куда как трудно. Кантор показывает всю современную цивилизацию – с ее прогрессивным искусством, демократией, правами и свободами – как глобальный обман: прогрессизм навязывается как гарант справедливости и творчества, но строит мир воровской и дутый. Выгодный масштаб канторовой критике цивилизации придает взгляд из Лондона (цикл очерков «Честный англичанин») – именно здесь, работая в маленькой мастерской на окраине мировой столицы, он узнал истинную цену демократической риторике и свободам капитализма.
Воспитанник социалистической России, Кантор ловко подлавливает англичан на барском самодурстве, национальной гордости, которая в условиях лондонской нищеты и преступности позволяет утешаться тем, что в мифической России вообще «концлагерь», политической инертности. И, с другой стороны, не может не видеть, что эти и многие другие непривлекательные черты Европы – плод той самой свободы, за которую на его родине борются лучшие люди. Кантор обращает меч своей иронии против себя и пишет притчу об оттепели: русский интеллигент, сохранившийся в подмороженном государстве со всеми своими высокими социальными идеалами, в потеплевшем мире «протух». Интеллигенты «вообразили, что общество собирается бороться за права человека», но обществу нужны только сытость и комфорт. Свобода не знает, что делать с совестью.
Потому-то у Кантора слова «интеллигент», «диссидент», «демократ» – ругательные, что он и в себе презирает их неоправдавшийся идеализм. Кантор за голову хватается, едва вспомнит, как продавал свои антисоветские картины колумбийскому наркобарону. Но самое страшное, когда оппозиция и преступность сливаются так, что не отличить: Кантор рассказывает о жулике-демократе, обворовавшем старуху, о проститутке, благодарящей Горбачева за открывшиеся «возможности», о детях партийцев и вертухаев, со временем составивших элиту диссидентства.
От этой путаницы понятий Кантор видит одно спасение – обратиться к «общему языку». Общий язык – это система ценностей, которые нельзя подменить, заболтать никакой модной риторикой. Об этом острый очерк «Колокола и задницы»: Кантор сопоставляет язык современного искусства (в пример приведено полотно с обжимающимися милиционерами) и искусство традиционное, говорящее на языке простых, общечеловеческих чувств. Любуясь на жителей немецкого города, собравшихся послушать заново отлитые колокола, Кантор убеждается: «Общество существует, несмотря на глобализацию и корпоративную мораль, наперекор современному искусству и финансовому капитализму. Люди – упорные существа: вы им про задницу, а их тянет к колоколам».
Думаю, именно владение «общим языком» человеческих чувств и ценностей делает Максима Кантора редким по нынешним временам образчиком настоящей публицистики. Той, которая не дерет горло, а проясняет понятия и умеет поставить обществу диагноз, охватывая его одним взглядом (дорогого стоит, скажем, точная формула Кантора – «именно дачники правят сегодня Россией»). Очерки Кантора в книге заявлены как рассказы, но это именно публицистический жанр: прямой и афористичный в высказывании, использующий образы из жизни как иллюстрации к мысли.
По сравнению с очерками Кантора, идентичные по жанру очерки Ганиевой выглядят колумнистикой. Вроде как все приметы публицистического стиля тут есть, однако Ганиева не владеет «общим языком», не умеет понять явление целиком, и собранные ею мелочи, факты, истории, личные наблюдения не собираются в единый образ Дагестана. Почему?
С одной стороны, это вопрос литературной зрелости. Представить неотрефлексированные, аутентичные реалии современного Дагестана – достаточное дерзание для дебюта. Но, утолив первый приступ любопытства, начинаешь ощущать, что одной фактуры недостаточно. Становится заметно, что повесть о Далгате и рассказ «Шайтаны» построены однообразно: автор нанизывает сценки, диалоги, детали на сюжет странствия – мы обозреваем Дагестан, следуя за героями, которые кого-то ищут (неуловимого Халилбека в «Далгате» или украденную невесту в «Шайтанах»). Ганиева намечает интересные характеры, горстями выдает мельчайшие, любопытные детали быта, разворачивает яркие, диковатые для русского уха диалоги, пытается выделить главного героя (европейского типа, явно близкого литературному сознанию автора – растерянных, не способных что-либо сделать Далгата и Наиду), пробует символический ряд («сразу попав в тесноту…» – начало повести становится ее лейтмотивом, горный туман в рассказе удостоверяет существование мистических шайтанов). Но эта богатая россыпь не собирается в законченное высказывание, повесть и рассказ можно продолжать и дополнять, так же, как большинство очерков, в которых автор легко перескакивает с темы на тему, считая достаточным скрепить фрагменты словами типа «а впрочем».
С другой стороны, Дагестан и без усилий литераторов напичкан мифами, легендами и предрассудками – и повесть Ганиевой хвалили прежде всего за то, что она смогла показать Дагестан «как есть», без наверченных риторических украшательств, без пафоса. Ганиева прямо говорит, что ее очерки написаны в пику распространенным представлениям, которые далеки от противоречивой, подвижной реальности Дагестана.
В отличие от повести и рассказа, в которых Ганиева выдерживает драматический тон, ее очерки веселы: тут не критика действительности, а ее ребрендинг. Очерки, помимо воли автора, рекомендуют, как выжить самобытному Дагестану в мире победившего глобализма, и рекомендация эта идет вразрез с призывами Кантора: Дагестан выручит не «общий язык» европейской культуры, а сотня своих, с диалектами.
Уязвимое место глобализма: универсалии теряют власть, ценятся все более узкие, не общие явления – редкие хобби, заброшенные уголки, малоизвестная музыка. Жертвы глобализма готовы оплатить исконное обаяние Дагестана, если он согласится сохранить себя для туризма. Очерки Ганиевой «Как ирландец дагестанских коров доил» и «Путешествие к темной речке» недаром лучшие в книге, недаром их хочется перечитывать. Какой современный цивилизованный европеец, городской житель, оснащенный по последнему слову техники, не мечтает хотя бы раз в год очутиться, подобно автору, на одиноком хуторе, куда не проложены дороги, без связи и электричества, походить в просторной ветоши, задремать, «уткнувшись лбом в корову»? На средства, вырученные от проката чохто, горного туризма и уроков местной кухни, в Дагестане всюду проведут дороги и электричество. Он станет горным Оксфордом – неспешным, питаемым своей стариной, предметом ревности жителей мировых столиц… Такая вот экономическая утопия, за счет которой, однако, живут сейчас многие живописные европейские городки.
«Сомнение в прогрессе нарушает привычную логику, согласно которой Нижневартовск завидует Москве, Москва – Лондону, Лондон – Нью-Йорку. Но стоит усомниться в состоятельности предмета зависти – и картина мира рушится», – пишет Кантор. Прогресс устанавливает шкалу относительной идентичности – тогда как родина нуждается в уважении без сравнений.
Марсианский «Фитиль»
(Дмитрий Глуховский)
Начав с громкого романа-антиутопии, Дмитрий Глуховский и в рассказах ловит хвост уходящей традиции. По его «Метро 2033» сделали компьютерную игру, выпускают книжную серию фантастических боевиков. По книге «Рассказы о Родине» (М.: АСТ, 2010) можно снять злой и веселый киножурнал.
Роман о будущем Москвы, после техногенной катастрофы перебравшейся доживать в метрополитен, был серьезным, местами даже заумным – поклонники и подражатели вытянули из него самое увлекательное: собственно, перелицованную, населенную всякими ужасами топографию города, отбросив интеллектуальное наполнение романа – политическую и религиозную полемику, рассуждения о природе человека. Книга рассказов написана проще, легче, и хотя тут тоже увлекательные фантастические допущения сочетаются с осмыслением социальных реалий, все это подано совсем не всерьез.
Дело не только в том, что антиутопия из литературного инструмента диагностики общества выродилась в заготовку для популярного кино. Но и в том, что само общество выродилось в набор представлений, сюжетных схем. По сравнению с книгами рассказов, представленных выше, сборник Глуховского говорит о России очень общо и издалека. Наверняка он мог бы рассказать о личном опыте взаимодействия с дорожной милицией и телевидением, о своем путешествии в страну русской мечты – Францию, своем восприятии власти, то есть сделать искреннюю, автобиографичную книгу публицистики. Но Глуховский не считает нужным включаться в пространство родины, равно как уделять внимание ее конкретике – и это по-своему точно характеризует общественное самосознание в России.
«Что для меня Родина? … Пусто. Ничего. Вроде и есть Родина, а вроде и нет ее. Попытаешься сформулировать, ухватить, выпарить экстракт – рассеивается, как утренний сон», – думает один из персонажей книги, устало заключая: «Хочу в Бразилию». Это все равно что перепеть знаменитую строчку: родина мертва, а я еще нет. Глуховский показывает страну, еще населенную людьми, пытающимися худо-бедно выжить, но уже не пригодную для выживания, как будто после катастрофы.