Лидия Сычёва - Время Бояна
— Хорошо вы сказали. Обольщение ложным… Иногда поэт оплакивает, горюет, и вдруг видит, что над той тропиной или над той рябиной, над которой он склонился, не надо скорбеть, тут есть что-то красивое, радостное. И в состоянии горевания он может свято солгать, ожидая эту радость, свет свой. Я люблю Маяковского. Для меня это якутский мамонт, сейчас он занесен снегами, а когда-то была жара, тропики, и гигант бродил среди папоротников. Это был Владимир Владимирович Маяковский. Теперь мамонт лежит, заметенный, занесенный снегами истории. И он уже давно стал золотым, а все европейские дикари, доктора наук, академики, президенты, министры, все они вокруг этого золотого мамонта колют друг другу лбы — кто больше ухватит, разворовывая народ и того мамонта, который лежит и горько-горько на них смотрит. Владимир Владимирович Маяковский верил в революцию, но, конечно, это чудовищные строчки: «Я себя под Лениным чищу». Ну, не красиво это! У него много таких грубых строк, но все я ему прощаю за его отвагу, за его слепую, порой неистово слепую веру, за его любовь к красному флагу. Мы не можем предать красное знамя. Заря — красная, знамя — красное, кровь человеческая — красная, эти три категории соединяются воедино. И когда это знамя звенит, это совесть наша звенит над предательством Горбачева, вот существо жизни звенит над иудой этим меченым.
Квартира, где Маяковский жил до своей гибели, долгое время была закрыта. Кстати, о его смерти. Александр Сергеевич Маслов, очень крупный специалист по экспертизам, методам расследования, возглавлял комиссию по изучению гибели Есенина и Маяковского. В свое время я с ним по-деловому дружил. Я ему говорю: «Могу я сказать, что Маяковского убили?» Помните, у Ярослава Смелякова был такой очерк-гипотеза. На это Маслов мне сказал, что он надевал рубашку Маяковского, рассчитывал расстояние, угол падения. В результате сделал вывод, что Маяковский застрелился.
И вот решили открыть квартиру Маяковского. Юрия Львовича Прокушева вызвали в ЦК Комсомола, он — литератор, бывший деятель комсомола, изучал творчество Маяковского, Есенина. Прокушеву поручили первым войти в квартиру. А я работал тогда у него в главной редакции издательства «Современник». И вот он сказал: «Нет. Пусть Валя войдет. Валя — поэт, любит Маяковского, пусть он первый войдет, а я за ним». И вот мы идем, а я думаю: «Неужели не будет в его комнате доказательств, что тут жил поэт?» Поэт ведь другой человек, и душа у него все-таки другая, потому что если бы он был со всеми одинаков, то разве люди знали бы, что это поэт?! Я думаю: ну, должно же здесь быть что-нибудь красивое-красивое. И я обратил внимание на фужеры. Они были недорогие, из стекла, но золотая вязь шла по ним, и она была настолько красивая, цветущая, живая!.. Думаю: вот бы сесть, налить вина в эти бокалы. Только один звон их, в руке они сверкают — уже от этого радость! Они как из детсада взятые живые луны. Потом я думаю: а что он, интересно, читал? Думаю: вот ты, Вова, воевал, воевал, с историками ты русскими воевал, с генералами, с поэтами, с Пушкиным поссорился, а что же ты читал-то? В комнате, где он спал, на стуле лежали три тома Даля. И лежали они крест накрест — значит, он ворошил их, ложась спать, от первого до третьего, и складывал их так. Думаю: эх ты, мамонт якутский! Пришел? Пришел к Родине, к маме пришел, к песне пришел, потому что язык Даля — это не только наша история, а это даже наше самоосязание, в которое входит весь мир, живущий вокруг тебя, но ты — в центре.
Я еще раз говорю, что я люблю Маяковского очень, потому что он казак. Он же не зря говорит: «Я дедом казак, а другим сечевик». Вы представляете, какой казачина он! Залихватскость в нем такая! Но, конечно, предсмертные его стихи невозможно читать без содрогания. Или написанные на смерть Есенина — великие стихи:
Нет, Есенин это не насмешка.В горле горе комом — не смешок.Вижу — взрезанной рукой помешкав,собственных костей качаете мешок.
И вот он так говорит, нагнетает, как бы кланяется ему как другу. И вдруг ужасается, как много вокруг ликующих тараканов — так я их называю:
Встать бы здесь гремящим скандалистом:— Не позволю мямлить стих и мять! —Оглушить бы их трехпалым свистомв бабушку и в бога душа мать!Чтобы разнеслась бездарнейшая погань,раздувая темь пиджачных парусов…
Вот оно, отличие от Пастернака: у того Ленин топырится как петух на навозе, носками ботинок он что-то там стучит, а у этого «раздувает темь пиджачных парусов». А потом, ситуация: у того — вождь, у этого — ярость, яростный человек! А у того — руководитель, чиновнишко.
Чтобы врассыпную разбежался Коган,встреченных увеча пиками усов.
Был такой деятель — Коган, как у нас нынче Черниченко или Гангнус. А потом Маяковский в своих дневниках пишет: «Какая рифма хорошая: Коган — погань». Это же не случайно.
Я думаю, что бриковская камарилья, которая его окружала вместе с этой Лилькой, конечно, требовала с него денег, курортов. И это отразилось в его безудержном воспевании Дзержинского, Свердлова, Ленина. Конечно, общая советскость и на моем поколении сказалось, у меня тоже есть стихи о Ленине:
И не о громкой славе пятилетий,И не о счастье, и не о труде,Как самому любимому на свете,Ему скажу я о своей беде…
Два или три раза я обращался к Ленину в своей молодости. Я еще раз повторю, что сейчас я не поднимаюсь против Ленина, страдающего за народ Ленина. Но я никогда не поверю в Ленина, который, якобы не состоял в масонских ложах и не принимал ниоткуда денег. Неужели он на одних окурках совершил революцию?! Или поспособствовали ему Брики?..
И, конечно, Маяковский был околпачен этими Бриками, но рассчитался он с ними жестоко. И уход его из жизни — это уход мамонта, который, мыча, оглянулся на отчие просторы и попрощался. Глаза огромные, сам огромный, голос огромный… И вот этот мамонт последний раз протрубил и ушел из жизни. Нам протрубил. А мы не слышим.
Пусть не думают, что я легко говорю о поэзии. Иногда мне говорить тяжело, особенно о тех, кого я люблю. Ярослав Смеляков не входит в орбиту, на которой я часто встречаюсь с любимыми поэтами. Но у него есть изумительные стихи. Он пишет в стихотворении, как к нему приходят поэты советоваться, потом уходят и он немножко хвастается, но все равно в этом есть прекрасный образ его самого:
Каждый день тропинкою зеленой,Источая ненависть и свет,От меня уходит вознесенныйИли уничтоженный поэт.Он ушел, а мне не стало лучше,На столе — забытая тетрадь.Кто придет, и кто меня научитКак мне жить и как стихи писать?!
Хорошо! Горе в учителе горит. Вот он поговорил с поэтом и объявил, допустим, что он графоман, и поэт ушел и даже тетрадку забыл. И он волнуется. Или он объявил, что поэт будущий гений, тот ушел и тоже мог тетрадку забыть. Тоже волнуется. И эта капля самочувственности, самоконтроля должна жить в поэте. И как только человек ее теряет, эту каплю, то тут будет или Роберт Рождественский, или Женя Гангнус, которым, как огородным козлам — бери лыко и по рогам хлещи, они все равно будут головой мотать и все равно в любой забор пролезут, и нажрутся на чужом огороде удачных бахчей.
А я люблю грачей. Осень. Вот-вот зазимки, заморозки — и грачи начинают вдоль дорог скапливаться, окликать друг друга. Потом одна стая сидит на левой стороне леса, на березах, допустим, а другая — на правой. Солнышко — они начинают стая стаю проверять. А потом они к лёту готовятся. И поднимаются, прощаясь. Я думаю: «Молодцы! Вы там погостите и вернетесь сюда, будете выводить грачат». Я очень люблю возвращение в родные места, в родные зыби нашей памяти. Бунин говорил: «Я бы по шпалам ушел в Россию». Я знаю, что меня нельзя уговорить уехать, как бы тут жизнь не складывалась. Вот я, бывало, уеду за границу, на третий день проклинаю все: зачем я тут, для чего? Такая душа. Я не знаю, может быть, я пигмей. Вот Женя Гангнус… Он даже забыл, что он здесь не дома. Правда, он все время выдавал, что он сибиряк. А он такой же сибиряк, как я гангнус. Я родился в горах, в кедровых лесах, в скалах, среди озер, рек мощных, водопадов. Уральский водопад — он даже не звенит, а как древний-древний воин стонет, издалека его слышно, у него такой низовой голос. И вот думаешь… Особенно когда уже седой ты и за плечами прочный опыт жизни, идут такие стихи, стихи воинственные и беспощадные, и в то же время горькие. Вот так я думаю о том, в какой стране я родился, вырос, и какие руки, материнские, поднимали меня на земле: