О России - Иван Александрович Ильин
Не разрешена еще проблема русского национального характера, ибо доселе он колеблется между слабохарактерностью и высшим героизмом. Столетиями строили его монастырь и армия, государственная служба и семья. И когда удавалось им их дело, то возникали дивные, величавые образы: русские подвижники, русские воины, русские бессребреники, претворявшие свой долг в живую преданность, а закон – в систему героических поступков; и в них свобода и дисциплина становились живым единством. А из этого рождалось еще более высокое; священная традиция России – выступать в час опасности и беды добровольцем, отдающим свое достояние и жизнь за дело Божие, всенародное и отечественное… И в этом ныне – наша белая идея.
Наша родина дала нам духовную свободу; ею проникнуто все наше лучшее, все драгоценнейшее: и православная вера, и обращение к царю, и воинская доблесть, и наше до глубины искреннее, певучее искусство, и наша творческая наука, и весь наш душевный быт и духовный уклад. Изменить этой свободе – значило бы отречься от этого дивного дара и совершить предательство над собою. А о том, как понести бремя этого дара и отвратить опасности на нашем пути, – об этом должны быть теперь все наши помыслы, к этому должны быть направлены все наши усилия. Ибо если дисциплина без свободы мертва и унизительна, то свобода без дисциплины есть соблазн и разрушение.
* * *
Россия одарила нас огромными природными богатствами – и внешними, и внутренними; они неисчерпаемы. Правда, они далеко не всегда даны нам в готовом виде: многое таится под спудом, многое надо добывать из-под этого спуда. Но знаем мы все, слишком хорошо знаем, что глубины наши – и внешние, и внутренние – обильны и щедры. Мы родимся в этой уверенности, мы дышим ею, мы так и живем с этим чувством, что «и нас-то много, и у нас всего много», что «на всех хватит, да еще и останется», и часто не замечаем ни благостности этого ощущения, ни сопряженных с ним опасностей…
От этого чувства в нас разлита некая душевная доброта, некое органическое ласковое добродушие, спокойствие, открытость души, общительность. Русская душа легка, текуча и певуча, щедра и нищелюбива – «всем хватит, и еще Господь пошлет»… Вот они – наши монастырские трапезы, где каждый приходит, пьет и ест и славит Бога. Вот оно наше широкое гостеприимство. Вот и эта дивная молитва при посеве, в которой сеятель молится за своего будущего вора: «Боже! Устрой, и умножь, и взрасти на всякую долю человека голодного и сирого, хотящего, просящего и произволяющего, благословляющего и неблагодарного»[4]… И если в простых сердцах так обстоит, то что же думать о сердце царя, где «всей Руси было место» и где был источник любви, справедливости и милости для всех сирот без изъятия?..
Да, благодушен, легок и даровит русский человек: из ничего создаст чудесное; грубым топором – тонкий узор избяного украшения; из одной струны извлечет и грусть, и удаль. И не он сделает, а как-то «само выйдет», неожиданно и без напряжения; а потом вдруг бросится и забудется. Не ценит русский человек своего дара; не умеет извлекать его из-под спуда, беспечное дитя вдохновения; не понимает, что талант без труда – соблазн и опасность. Проживает свои дары, проматывает свое достояние, пропивает добро, катится вниз по линии наименьшего сопротивления. Ищет легкости и не любит напряжения: развлечется и забудет; выпашет землю и бросит; чтобы срубить одно дерево, погубит пять. И земля у него «Божия», и лес у него «Божий»; а «Божье» – значит «ничье»; и потому чужое ему не запретно. Не справляется он хозяйственно с бременем природной щедрости. И как нам быть в будущем с этим соблазном бесхозяйственности, беспечности и лени – об этом должны быть теперь все наши помыслы…
* * *
Россия поставила нас лицом к лицу с природой суровой и захватывающей, с глубокой зимой и раскаленным летом, с безнадежной осенью и бурною, страстною весною. Она погрузила нас в эти колебания, срастворила с ними, заставила нас жить их властью и глубиной. Она дала нам почувствовать разлив вод, безудерж ледоходов, бездонность омутов, зной засухи, бурелом ветра, хаос метелей и смертные игры мороза. И души наши глубоки и буреломны, разливны и бездонны и научились во всем идти до конца и не бояться смерти.
Нам стал, по слову Тютчева, «родим древний хаос»; и «безглагольные речи» его <естества> стали доступны и понятны нашим сердцам. Нам открылся весь размах страстей и все крайности верха и низа, «самозабвенной мглы» и «бессмертного солнца ума» (Пушкин), сонной вялости и буйной одержимости, бесконечной преданности на смерть и неугасимой ненависти на всю жизнь. Мы коснулись в лице наших Святых высшей, ангельской праведности; и сами изведали природу последних падений, безумства, злодейства и сатанинства. Из этих падений мы вынесли всю полноту покаяния и всю остроту совестных угрызений, сознание своего ничтожества и близость к смирению. Но тяжести смирения мы не вынесли и меры его не соблюли: мы впали в самоуничтожение и уныние и решили, что «мы – перед Западом – ничто». И не справившись с этим чрезмерным бременем самоглодания и самоуничижения, вознаградили себя мечтанием о том, что «мы – народ-богоносец», что мы – «соль вселенной»… Мало того, мы не выдержали соблазна этой вседоступности, этой душевной раскачки и впали в духовное всесмешение: мы потеряли грани божественного и небожественного, неба и земли, добра и зла; мы попытались обожествить сладострастие и возвеличить грех; мы захотели воспеть преступление и прославить слепую одержимость; мы отвернулись от стыда, погасили разум, разлюбили трезвение, потеряли дорогу к духовной очевидности. И вот перед революцией хлыстовское начало захватило русскую интеллигенцию: возникли хлыстовское искусство, хлыстовская философия, хлыстовская политика – политика вседоступности и вседозволенности… И воцарилась смута, и все пошло верхним концом вниз…
Но соблюдем же наши дары и одолеем наши соблазны. Чувство беспредельности, живой опыт ночной стихии, дар пророческой одержимости дала нам наша родина. Отречься от этого дара – значило бы отречься и от нее, и от себя. А о том, как понести и