А Горелов - Хождение за истиной (Послесловие)
Целый слой людей, незаметно, но постоянно творящих подвиг человеколюбия, - это и есть те, кем стоит и держится русская земля. Я пошел, говорил Лесков, "искать праведных, пошел с обетом не успокоиться, доколе не найду хотя то небольшое число трех праведных, без которых "несть граду стояния"...".
Первый рассказ серии о "трех праведниках "Однодум" печатается лишь в 1879 году, но фактически праведниками были уже герои некоторых вещей начала 70-х ("Очарованный странник") и даже 60-х годов ("Овцебык"). Таковы изографы-богомазы "Запечатленного ангела" (1873), желающие, чтобы их творчество обращало человека к помышлениям о "вышнем проспекте жизненности". Таковы уездные дворяне-демократы "Захудалого рода" (1873), ставшие "не к масти" своему сословию и николаевской эпохе. Таков мужик - герой рассказа "Павлин" (1874), который "являет себя... в борьбе чувств" равным благороднейшим из героев романа "Что делать?": узнав, что его жена любит другого, он фиктивно объявляет себя умершим, добиваясь ее венчания с любимым. Таков "дикарь" - зырянин из рассказа "На краю света" (1875), оказавшийся носителем высшего гуманизма, коего и не подозревают в нем "человеколюбы" по должности - миссионеры.
Среди праведников Лескова есть две категории людей. Одни живут "элементарными" инстинктами сострадания и доброты. Другие ищут и находят своему трудному пути защиты добр.) некое христиански-философское обоснование, создавая "катехизисы" практического гуманизма. Лев Толстой назовет в 90-е годы русского мужика "нашим учителем". Лесковские праведники - тоже учителя жизни, которых писатель ставит в образец.
Праведник устремляет взгляд внутрь себя и - требовательный прежде всего к себе - от себя же добивается следования евангельскому нравственному идеалу, понимаемому писателем как "почвенная" идеология трудового класса, в исключительных случаях усваиваемая "отщепенцами" класса дворянского. "Дух... бьет в совесть" таких людей, как слуга Павлин Певунов или квартальный Александр Рыжов, и они становятся неуступчиво последовательны, неукротимы в достижении цели. Борясь с носителями порока и виновниками человеческих несчастий, они готовы преступить даже заповедь "не убий". "За нее... за жену... за беззащитную... - клянется смиренник Певунов, - во храме господнем убью" ("Павлин").
Чудаковатость, странность типов праведников, их образа мыслей отражали запутанность русской жизни, в которой, по словам Энгельса, не приходилось "удивляться возникновению самых невероятных и причудливых сочетаний идей". Вполне понятно, почему предъявляя счет окружающему миру, герои облекали свое протестующее чувство в формы религиозной оппозиции. Таково было обличье народного, в первую очередь - крестьянского, утопизма, по-своему влиявшего на философию и литературные жанры Льва Толстого, Достоевского, народников.
Зачастую временем действия праведников Лескова была николаевская эпоха. Это не меняло объективного звучания произведений. Реакция 80-х годов, затыкавшая рот российского литератора кляпом цензуры, мало чем отличалась от последекабристской "глухой поры". Периоды торжества деспотизма незабываемы, утверждал Лесков. Наиболее жестокие вечно напоминают о себе, повторяясь в веренице рецидивов, если политические и моральные основания режима остаются неколебимы. Россия, живущая старыми нормами отношения к человеку, еще не вырвалась из плена прошлого, и, значит, разговор о прошлом современен. К николаевской эпохе Лескова влекло и то, что время неравной борьбы человека с угнетением дало немало трагических борцов, не ставших победителями, однако сохранивших для будущего человечность в бесчеловечных условиях. Героиня "Тупейного художника" Любовь Онисимовна заражает рассказчика ненавистью к рабству и состраданием к людской боли, а это и есть нравственный фундамент формирования личности гуманиста и демократа.
От рассказов о русских страдальцах и чудаках Лесков логически переходил к легендам на темы раннехристианской литературы ("Скоморох Памфалон", "Гора", "Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине" и др.), персонажи которых рисовались двойниками и предтечами российских праведников. Глубинный легендарно-исторический фон был тем более важен, что в творчестве Лескова конца 70-х годов появляется серия портретов вождей официальной веры, высших чиновников церкви (очерки "Мелочи архиерейской жизни", "Епархиальный суд" и подобные), - серия, контрастная галерее монументальных простолюдинов-страстотерпцев. В двояком соотнесении - с легендами и рассказами об архиереях - народные герои-праведники выступили как единственные прямые наследники и хранители высших гуманистических начал эпохи "апостольскою" христианства, еще не выхолощенного и не бюрократизированного церковью. Удивительно ли, что жизнь ставила евангелистов-подвижников, поборников незамутненной нравственности, формально канонизированной догматическим православием и государственной властью, в положение юродивых, гонимых и православием и властью?..
Демократическое решение коренных социальных вопросов представлялось Лескову условием развязывания запутанных узлов национальной жизни. Языком прозрачных политических намеков писатель заговорит об этом уже в конце 70-х годов. В народе, отметит он, есть "изобилие здоровых элементов, ручающихся за его способность к широкому и свободному развитию жизни в несколько иных формах" ("Русское тайнобрачие").
Все усиливающийся критицизм Лескова побудит его к особенно энергичным выступлениям против русского самодержавно-полицейского строя в 90-е годы. ""Зверство" и "дикость" растут и смелеют, а люди с незлыми сердцами совершенно бездеятельны, до ничтожества", - с грустью поделится художник со Львом Толстым в 1891 году.
Легенды давали форму высказывания писателя о жгучих русских проблемах. Греко-римско-византийский мир представал аналогом мира окружающего, обнажал в главных чертах его социальный механизм. Утопический же идеал рисовался как бы осуществленным некогда в легендарной действительности былого, а затем затоптанным в историческом движении народов и разве что сохранившимся в душах горсточки праведников. Но гражданский темперамент писателя-демократа не позволял Лескову совершенно уйти от непосредственных обличений российских порядков под солнце ветхозаветных апокрифов и синайских житий. "...Я хочу оставаться выметальщиком сора, а не толкователем талмуда..." - напишет Лесков Толстому.
И когда развернется его позднее творчество - наиболее резкое по духу отрицания во всей биографии художника, ощущение тупика, в который завел страну господствующий в России режим насилия над человеком, осознание всеохватывающего кризиса системы придаст новым вещам писателя гневную интонацию. Не переходя на революционные позиции, он выпустит одно за другим произведения памфлетного политического накала ("Импровизаторы", "Полунощники", "Загон", "Зимний день"). Часть написанного сможет появиться в печати лишь через десятки лет после смерти Лескова ("Административная грация", "Заячий ремиз"). Изысканнейший "изограф", мастер словесной иконописи, умевший обогатить современную палитру "антикварными" красками, он выше всего ценит в 90-е годы гражданские достоинства литератора: "Чем талантливее писатель, тем хуже, если в нем нет общественных чувств и сознания того, во имя чего он работает и с кем работает...", "Я люблю литературу как средство, которое дает мне возможность высказывать все то, что я считаю за истину и за благо; смотреть на нее как на искусство не моя точка зрения...".
Элита русского общества предстает в зеркале позднего творчества Лескова как социально и морально выродившаяся среда. Распутство, сутенерство, продажность грязными волнами захлестывают столичный свет, заражая окружающую атмосферу. Массовые православные шабаши становятся местом сборища жуликов, бессовестно эксплуатирующих народную веру. И только мыслящая молодость России, идя "наперекор общественным традициям", отдает свои силы живому служению трудящемуся народу. Лесков, оперирующий нравственным критерием, вскрывает безнравственность всей русской политической системы, нимало не изменившейся от Аракчеева до Александра III. "Оскверни беззаконие всю землю..." - цитировал он ветхозаветного пророка. И в тишине дачного местечка Мереккюля, на пляжи которого с успокоительным ропотом накатывался балтийский прибой, старый художник признавался себе: "В наши смрадные дни даже в тиши мереккюльских песков никуда не уйти от гримас и болячек родной политики..."). Разрушительный пафос владеет Лесковым, но его поздние вещи не замыкаются в рамках одного, - пусть господствующего, - настроения. Лесковский мажор звучит в народном юморе "Заячьего рента" и присутствует в портрете идущей в народ новой Дианы из Танагры ("Зимний день"). Его питает бодрый дух юной героини "Полуношников", он звучит в заключительном аккорде той же новости: писатель уповает на нравственные силы молодого поколения, которые дают "ресурс к жизни во всяком положении... в борьбе со тьмою".