Паскаль Киньяр - Ладья Харона
Но после его ухода Лаодамия убивает себя: она спала с Протесилаем всего два раза. Один раз перед тем, как он ушел. Второй раз перед тем, как он снова ушел.
Мужчина подарил ей лишь горе двух разлук.
Левий дал своей трагедии странное название, которое на письме выглядит объятием — «Протесилаодамия». Катулл любил эту легенду. Овидий без конца цитировал ее.
* * *Кто пережил иное — не то, что Протесилай?! Кто перечувствовал иное — не то, что Лаодамия?! Единственный день… Единственная ночь…
Глава VI
Саломон из Лондона
Йозеф Гайдн[8] сидит за работой в своем маленьком домике № 21 по Сейлерштатте. Сейчас десять часов вечера. Он занят сочинением «Ноктюрнов для Неаполитанского короля». Вдруг он видит перед собой незнакомца, который входит к нему в комнату, который снимает шляпу, который говорит ему:
— Я Саломон из Лондона. Я приехал за вами. К завтрашнему утру вы должны собрать вещи для отъезда.
Йозеф Гайдн садится на корабль, плывущий в Лондон, где он очень скоро познает громкую славу.
Глава VII
Город мертвых
Серый, безлюдный порт.
1 ноября 1828 года король Людовик XIII въехал на коне в мертвый город, застывший в жутком безмолвии, заваленный трупами.
Один лишь океан еще жил, вздымая свои поседевшие волны.
Ла-Рошель стала городом мертвых.
Редкие призраки, чьи разверстые рты еще испускали беззвучный вопль, падали бездыханными.
Белые чайки метались над телами, вырывая из них куски плоти.
Не бывает детей. Есть только крошечные головки — сморщенные, лысые, беззубые, склизкие. Малюсенькие старички, лоснящиеся от крови, исторгнутой женским чревом.
Есть только лики предков, как есть только имена предков.
* * *В 1421 году в Антверпене, у входа на кладбище, монахи-доминиканцы построили лабиринт. Они выкрасили в огненный цвет его стены сверху донизу, от сводов до каменных плит пола. Свет, озарявший эту череду ниш и тупиков, полных загадки, поступал из девяти окошечек, которые были застеклены красными витражами, дабы создать полное впечатление геенны огненной. В языках пламени можно было разглядеть бесконечное множество скованных людей — нагих изможденных мужчин, нагих изможденных женщин, — испускавших беззвучные, неслышные вопли.
Я покинул Гавр в 1958 году. Мне запомнилось, что ветер тогда задувал бешеными порывами. Небо было белёсое. Солнце, круглое, бледное и такое немощное, стояло низко у самого горизонта. Зима только начиналась. Я шел к часовне мужского лицея. Управление общественных работ, которое восстанавливало разрушенное здание лицея, несколькими днями раньше снесло часовню. А я служил в ней мессу три года подряд. Я шагал, склонив голову. Я всегда так ходил — склонив голову. Мне нравилось идти вперед со склоненной головой. Склоненной от стеснения и стыда. Склоненной от чтения и страха. Склоненной от молчания и сознания греховности. Склоненной — и это главное, — оттого, что приходилось пробиваться сквозь невообразимо жестокий, почти звериный натиск ветра. Я пересек кладбище Святого Роха. Пробрался в город, где буйствовал ветер. Приветствую тебя, город, который не совсем еще восстал из пепла и руин! Город, чьи новенькие стены, чьи узкие жилые дома, построенные Перэ[9], тянутся к небу, стараясь выглядеть такими же белыми, как этот окоем, уже затянутый зимней снежной пеленой. Старинная часовня обратилась в груду каменных обломков, загромоздивших даже тротуар. Дома я ссыпал в карман коротких фланелевых штанов все свои сбережения. И теперь бросаю монетки в эту кучу мусора. Бросаю никелевую мелочь в развалины строения, где прежде собирал пожертвования на ранней утренней мессе, протягивая прихожанам алюминиевое блюдо. Однажды неизвестный первобытный охотник, покидая грот Каррье, оставил две мелкие морские ракушки в расселине, прямо над своим рисунком, выцарапанным на каменной стене осколком кремня. Руины христианской часовни мокли под мелким дождиком, в слизистом холоде морского тумана, справа от двора мужского лицея, где мои товарищи на переменках толкали меня или ласкали в одной из трех зловонных дощатых уборных, стоявших бок о бок. Я до сих пор явственно помню, как легкие светлые монетки, скользнув, исчезали в щелях между гипсовыми обломками, это было в 1958 году, сразу после государственного переворота.
Глава VIII Пыльный бес
Пыльным бесом называют мелкий, даже, можно сказать, карликовый смерч высотой в два-три человеческих роста, который в августе месяце взметает вверх тучи пыли или солому с полей. Обычно пыльный бес появляется с приходом гроз. Лохматый желтый столб, шатаясь и зловеще поблескивая, движется вперед, опережает гром, возвещает сверкание молнии. Он с бешеной скоростью вращается над бороздами пашни, втягивая в себя комья земли, или над речными берегами, всасывая песок, или вдоль тропинок, заглатывая былинки и цветки чертополоха; чаще всего пыльный бес испускает дух в лесных зарослях.
Или же разбивается о водную гладь.
Бывает так, что ночь не вовсе уходит из дней, которые мы проживаем. И тогда тела наши встречают наступившее утро запоздалыми реакциями. На лицах лежит печать минувшей ночи. Вот уже и полдень наступил, а мы еще не отделались от ночного кошмара. И даже вставляя ключ в замочную скважину входной двери после долгого рабочего дня, мы все еще с дрожью вспоминаем тех, кто привиделся нам во сне, а главное, то, что они нам сказали. И тщетно мы трем глаза, тщетно освежаем холодной водой щеки и лоб, — ночь упорно оставляет после себя смутные образы, мерцающие потусторонним светом, который не имеет ничего общего с астральным.
Образы — порождения снов — чем-то напоминают камешки в воде, которые поблескивают в прохладных струях, вьющихся между листьями мяты. Их яркая красота заставляет вас нагнуться. Трудно избежать соблазна встать на колени в душистом благоухании зубчатых пушистых листиков мяты, истоптанных ногами тех, кто проходит над Йонной. Вы засучиваете рукав выше локтя. И погружаете в воду руку, чувствуя, как она вздрагивает от холода.
Побелевшие оледенелые пальцы неловко сгребают камешки со дна текучей прозрачности; извлекают их на свет божий; вода сбегает с них каплями; на воздухе они вмиг темнеют, и мы разочарованно отводим глаза; я говорю о самых значительных событиях нашей жизни; их прелесть быстро меркнет; нам уже непонятно, что же хотели поведать эти камешки, еще минуту назад дразнившие наше воображение; непонятно даже, что заставило нас без колебания опуститься на колени.
Там были страшные глаза. Там были шелковые платья с роскошными декольте. И мужские члены, и женские чрева, и разорванные партитуры, и старозаветная мебель, и желтый, как воск, президент, и заострившийся нос, и два друга.
Блеклые камешки… Всего лишь блеклые камешки…
Маточными геммами назывались маленькие двусторонние амулеты из гематита — красного железняка, — которые женщины античных времен в Египте, Афинах, Риме, Константинополе носили на себе вплоть до самых родов. На лицевой стороне была вырезана фигурка беременной женщины в родильном кресле, украшенном двумя бараньими головами. Ее чрево между раздвинутыми ляжками имело вид пузыря, замкнутого на ключ. Повитуха держала в руке массивную палку. На оборотной стороне было написано греческими буквами имя — Ororiouth. Греческое слово «гематит» буквально переводится как «кровавый камень». Погруженный в воду, маленький продолговатый окатыш становится багрово-красным, точно кровь, текущая из раны.
* * *Вот точное определение прошлого: это все, что проходит через ворота, ведущие вниз, во тьму.
Один лишь Гор[10] поворачивает ключ рождения или пробуждения.
И это не память, а сновидение являет собою биологическое зеркало, в котором отражаются мертвые.
Греки зовут «демоном» этого соглядатая, затаившегося на дне реликвария в каждом из нас.
Мальчик Гарпократ[11], стоящий у дверей комнаты беременной женщины, прижимает палец к губам, а в другой руке держит ключ разрешения от бремени; он не дает раскрыться круглому вместилищу отцовской спермы, которое должно хранить ее в себе десять лунных месяцев. Он оберегает непрерывные метаморфозы фетишей. Некто вроде бога с пальцем, прижатым к устам, призывающим к молчанию, или бога с пальцем у губ, которые что-то безмолвно произносят, по всей видимости, следит за нашей мозговой пещерой. Он проясняет воспоминания, которые мы храним об ушедших, непрестанно бередя свои сердца болью потери. Ибо мы приукрашиваем их речи безмолвием, в котором вызревают эти почти божественные призраки слов, изреченных устами их мертвых хозяев. И никто из числа живых не осмелится опровергать наши измышления. Эти картины или композиции со временем становятся все более убедительными, их автор — все более походит на сказочника, обращаясь то в осла, то в ужа, то в фаллическую птицу, то в бабочку или в мотылька, то в мяту или в чертополох, а его рассказы постепенно наполняются все более чудесным содержанием. Волшебные, упоительные сцены, где царит один-единственный живописатель. Этот живописатель — не что иное, как образ, которого всегда будет не хватать в глубине тела. Тоненький стерженек-пенис, более древний, чем даже красная гемма-талисман. Ибо как раз оттого, что род людской отмечен двумя разными половыми признаками, мы и вырезаем изображения на двух сторонах камня, сочиняем диптихи, проводим параллельные линии, выстраиваем диалоги. Противоположности эти, которые служат неисчерпаемым источником рождения новых знаков речи по мере того, как они обретают плоть и водворяются в наших душах, окончательно подпадают под власть своих образцов. И все более отдаляются от хаоса, который разрушают тем, что приводят в порядок.