Чеслав Милош - Порабощенный разум
С 1929 он учился на юридическом факультете Виленского университета.
Писал стихи. Дебютировал в 1931 в университетском журнале «Alma Mater Vilnensis». Был одним из организаторов, вожаков, теоретиков студенческой поэтической группы «Жагары». «Жагары» — диалектное слово, означающее либо хворост для разжигания костра, либо головешки от костра недогоревшего. Группа «Жагары» была и тем и другим: продолжала линию польского авангарда двадцатых годов и начинала что-то новое, молодых поэтов рубежа тридцатых в Польше называли Вторым авангардом. В 1931–1934 группа выпускала журнал «Жагары», где публиковались стихи и статьи Милоша и его товарищей.
В это время в кругу сверстников Милоша «споры о значении метафоры в поэзии уступили место, — как он вспоминает, — дискуссиям о теориях Жоржа Сореля, потом пришел Маркс и Ленин»; молодым стихотворцам свойственны были «жажда славы и желание переделать мир». Мир — и в Польше, и за ее пределами — был таков, что вызывал у молодых естественное желание его переделать. Мировой экономический кризис 1929–1933 гг. жесточайшим образом разразился и в Польше, где к тому же все жестче становится диктатура Пилсудского («Он назначал своих любимых офицеров на высшие должности и таким образом проложил дорогу для военной хунты», — напишет Милош много лет спустя). В соседней Германии вот-вот придет к власти Гитлер. Англичанин Оруэлл писал впоследствии: «Примерно с 1930 года мир не представляет никаких аргументов для оптимизма. Вокруг только ложь, жестокость, невежество, сплетающиеся в тугой узел, а за нашими сегодняшними бедами уже вырисовываются куда большие несчастья» (пер. А. Зверева. Вопросы философии. 1990. № 10).
Вторая книга стихов Милоша «Три зимы» (1936) — пророчество грядущих несчастий (Польши? Европы? Вселенной?). Милоша называли «катастрофистом», и он был им. Но в первой книге его стихов — «Поэме о застывшем времени» (1933) — катастрофистские видения переплетаются с поэзией социального протеста. Милош-студент был «марксистствующим».
Как сочетал он марксизм и религиозность? Но ведь марксизм давал новую пищу его религиозности. «Коммунистические революции имеют корни в метафизике», — писал Милош впоследствии. Так что молодой искатель истины мог сочетать марксизм с чтением Августина. Учтем еще и то, что Августин — бывший манихеец, и Милош вычитывал в Августине не только августинизм, но и манихейство. Манихейство видело мир вечной ареной борьбы добра и зла. Пораженный всеприсутствием и могуществом зла в мире, молодой Милош потянулся к марксизму в ощущении, что марксизм борется против зла, борется за угнетенных, униженных, обездоленных.
В автобиографии и в других текстах Милош называет и другие причины. Марксизм давал ощущение смысла истории (как давал Августин своим современникам), а иначе она казалась не имеющей смысла. Выбрать одну из крайних позиций заставляла и сама поляризованность польского общества. «Драма столетия, — писал Милош в 1954, вспоминая о 30-х годах, но имея ввиду и более широкую перспективу, — заключается в том, что есть два рода людей, крепко сидящих в седле: красные и черные». «Черные», то есть националисты, подозревали в марксизме — и тем самым толкали к нему — всех, кто не принимал лозунг: «Бог и Отчизна!» (а Милош — не принимал). Наконец, лично Милошу импонировала та антидогматичность, которую он видел тогда в марксизме (и которая в молодом Марксе, действительно, есть). Милош-студент был очарован, — как он вспоминает, — «ядовитостью задаваемых вопросов, всегда стремившихся сокрушить в прах высокопарные фразы. Еще будучи вне орбиты марксизма, мы уже пользовались его сарказмами как методом».
Антидогматичность, присущая Милошу, толкнула его к марксистам, она же его от них и оттолкнула, едва он осознал догматизм и своих товарищей, и свой собственный. Очнулся он довольно скоро. Осудил и обрек на забвение свою первую книгу стихов и свои тогдашние статьи. В польскую компартию (тогда нелегальную) Милош не вступил, в социалистическую тоже, к процессу виленской марксистской молодежи в 1936 привлечен не был. И все же глава «Марксизм» стоит в его автобиографической книге «Родная Европа» вслед за главой «Католическое воспитание» — не случайно, марксизм его юности — это не эпизод. «…„Марксистский опыт“ — в конечном счете, очень сложный — как нельзя более был мне нужен, и редко мне удается найти общий язык с людьми, которые сами через это не прошли». (С Достоевским, прошедшим в молодости через схожий опыт кружка петрашевцев, Милош «общий язык» находит; он даже читал иногда в своем Калифорнийском университете в Беркли курс о Достоевском.) Польский исследователь Ежи Квятковский, анализируя раннее творчество Милоша, справедливо заключает, что уже в первой книге стихов, в ранних статьях, в тогдашнем опыте «рождается поэзия, выражающая проблемы человеческой общности: группы — поколения — нации — эпохи».
Другое дело, что Милош — и тогда, и позже — уходил от давления, противостоял давлению всех этих общностей, будь то поэтическая группа, поколение с его поколенческими догмами, нация или даже эпоха. (Что касается «эпохи», он скажет так: «Чтобы быть историчным, надо быть надисторичным. Но, будучи перевернутой, эта фраза тоже верна: не увидит перспективы веков тот, кто не сидит прочно в своем времени».) Он уходил, убегал, спасая свое «я», свою личность, свою свободу поэта.
В элегии, написанной много лет спустя, вспоминая своих студенческих товарищей, он с горечью размышляет:
…Кто был поумнее, тот выбирал доктрины,В которых светились, мерцая, дьявольские гнилушки.Кто был посердечнее, тот увлекся любовью к людям.Кто искал прекрасного, заработал камень на камне.Так отплачивал век наш тем, кто поверилЕго отчаянию и его надежде…
И все же не верить отчаянию и надежде людей Милош тоже не может. Эти два слова — «отчаяние» и «надежда» — именно вместе, в их противоположности и в их неразрывном сочетании — мелькнут и в «Порабощенном разуме».
Вновь и вновь будет метаться Милош между «любовью к людям», необходимостью солидарности с людьми, служения людям и необходимостью быть самим собой. Здесь одна из антиномий художника, мучительная, неизбывная.
Иногда сама судьба помогала Милошу. По окончании университета молодой поэт получил стипендию и зиму 1934/1935 года провел в Париже.
Впервые он побывал в Париже — очень коротко — летом 1931, когда совершил с двумя однокашниками путешествие по Европе — где на лодке по рекам, где пешком, где на поезде; в Париже они ночевали в ночлежном доме Армии спасения, но Париж повидали. А Милош навестил тогда и своего дальнего родственника французского поэта Оскара Милоша, с тех пор они переписывались. В 1934 младший Милош посещал старшего в литовском посольстве, где тот — некогда первый представитель независимой Литвы во Франции — продолжал оставаться дипломатом высокого ранга, скорее уже почетным. Визиты в литовское посольство Чеслав Милош должен был, конечно, скрывать от знакомых поляков и от польского посольства, где он изредка тоже бывал (и где культурным атташе был известный поэт Ян Лехонь); Литва продолжала считаться «враждебным» Польше государством. Оскар Милош, уроженец земель давней польско-литовской Речи Посполитой, определился как «французский поэт литовского происхождения» и как рьяный защитник интересов обретшей независимость Литвы. Литве такой защитник в парижском, а стало быть, в международном мнении был весьма и весьма нужен. С легкой иронией, но и с уважением Чеслав Милош пишет, что политические статьи Оскара Милоша составили тринадцатый том полного собрания его сочинений, изданный в 1990 в Париже. О переводах же и изданиях поэзии Оскара Милоша и его философских писаний заботился Чеслав Милош: некоторые стихи Оскара Милоша он перевел впоследствии на английский, а одно стихотворение в своем польском переводе еще в 1936 включил в свою вторую книгу стихов.
В Париже середины 1930-х Милош посещал курсы совершенствования французского языка, лекции о философии Фомы Аквинского в Католическом институте. Но главными уроками для него как поэта были беседы с Оскаром Милошем. Тот учил младшего родственника не поддаваться соблазнам парижской «современности», равняться на подлинную культуру (Библия, Данте, «Фауст»). Сам он стихов уже не писал, занят был толкованием Библии и разгадыванием будущего. Он считал, как рассказывает Чеслав Милош, что «…мы вступаем уже в Апокалипсис св. Иоанна. Предсказывал, что вскоре начнется война Рыжего Коня. Начнется она с Польши, точнее, с того Коридора, в котором поляки построили порт Гдыня…».
Рыжий Конь промелькнет много лет спустя в поздних стихах Чеслава Милоша, а в его апокалиптических стихотворениях-видениях 30-х годов движутся не один и не четыре всадника из шестой главы Откровения Иоанна, а «тьмы тем» «конного войска» из девятой главы той же книги (впрочем, в других стихах-пророчествах Милоша преобладали танки и авиация). Эти апокалиптические конные кошмары Милоша станут поэтикой следующего поколения молодых польских поэтов. Почти все они погибнут — на улицах оккупированной Варшавы, в концлагерях, на баррикадах Варшавского восстания. В Милоше эти молодые поэты видели пророка и предтечу. Но сам он в годы оккупации — вопреки апокалиптической реальности — потребует от поэзии, прежде всего от собственной, ясности и трезвости.