Павел Нерлер - Con amore. Этюды о Мандельштаме
Он и был – по призванию – идеальный читатель поэзии: с кругозором и системою взглядов, не пропускающими через себя халтуру, с тонко настроенной на чудо стиха ушною раковиной, не допускающей ни фальши, ни пустоты. Как и я – влюбленный в поэзию, но, в отличие от меня, ее еще и знавший! Не рощицей, не лесопосадкой, а необъятным лесом, тайгой, раскачивалась и гудела она в его душе…
Вот он-то и объяснил мне разницу между Мандельштамом и Кирсановым. В течение всего нескольких разговоров он меня полностью «перевербовал», одновременно настроив ухо на совсем другие критерии, нежели крутые лесенки и консонансы.
Ершась и хорохорясь, я еще нехотя кивал на космическую образность Маяковского, на словарное богатство Асеева, на неслыханную хитроумность рифм и экзальтированность чувств у Кирсанова, – а мой друг только хитро улыбался, затягивался сигаретой и до обидного вяло защищался.
Иногда, впрочем, читал что-нибудь навскидку: «За то, что я руки твои не сумел удержать…», «Мы с тобой на кухне посидим…» или «За гремучую доблесть грядущих веков…». Про «Волка» он говорил, что это единственное стихотворение в мировой поэзии, у которого не одна, а сразу две концовки, и обе гениальные!
И чем больше я горячился, тем лучше понимал всю бессмысленность нашего «спора». А потом и вовсе перестал спорить – начал впитывать и спрашивать. И уже не «аргументы» находил я в этих дивных строках, а именно то, чем они, собственно, всегда были – явленное чудо, счастье, воздух, без которого уже нельзя будет жить.
В душах тех, кому поэзия насущно необходима, есть некая врожденная или приобретенная частота звучания, которая вдруг начинает резонировать на определенные стихи определенного поэта – того самого, кто с наибольшей ясностью, убедительностью и простотой отвечал на самые насущные, самые волнующие вопросы.
И хоть я тогда и печатал всего одним пальцем, но словно и не заметил, как перепечатал именно мандельштамовские стихи и как переписал чуть ли не всю статью Струве или Филиппова (уж и не помню) из стопки каких-то темных фотокопий с заграничного двухтомника, добытых, как водится, по случаю на несколько дней и ночей.
Пусть не сразу, но все же стихи стали оседать в моей памяти какими-то сгустками – не подберу иного слова – смысла и музыки. Я искал внутреннюю их мелодию – и всегда находил ее, после чего стихотворение словно отпечатывалось в сознании. И как-то вдруг, как-то само собой что-то отыскивалось в них, отзывалось на все то, чем мучила и чем одаривала собственная ежеминутная жизнь, – ну разве не чудо?
…Не кладите же мне, не кладитеОстроласковый лавр на виски,Лучше сердце мое разорвитеВы на синего звона куски…
…И когда я усну, отслуживши,Всех живущих прижизненный друг,Он раздастся и глубже и выше —Отклик неба – в остывшую грудь.
КОЛЯ ПОБОЛЬ
Семену Дыманту
Его призвали всеблагиеКак собеседника на пир… 3
В Коле Поболе и с Колей Поболем я застал еще то поколение, в котором знание множества стихов и чтение их наизусть были в порядке вещей4.
В пору, когда в стране столь многое и столь упорно не издавалось, великие стихи уходили в самиздат, как реки под землю в карстовых регионах, – с тем чтобы вырваться со временем на поверхность и пролиться хрустальными и свободными потоками чистейшей поэзии. Словно в бесписьменную эпоху, поэзия перешла на изустное существование, а память человеческая выполняла совершенно особую, несоизмеримую с нынешней, миссию: нейробиологического носителя информации и походной самиздатской библиотеки одновременно!
Это был еще как бы и звуковой самиздат.
Знать наизусть или «всю русскую поэзию», или «всего Мандельштама», или «всю Цветаеву» и т. д., оставаясь доблестью (память памяти рознь), – было вместе с тем почти что нормой. У походных костров не столько пелись песни, сколько читались стихи. А чтение интеллигентным ухажером интеллигентной девушке хороших стихов на память было нормой, если не императивом!
В самом центре Колиной читательской и декламаторской любви был Мандельштам. Поэтесса Зинаида Палванова вспоминала: «Коля и в тот раз, и во все другие наши встречи читал мне стихи Мандельштама и других поэтов Серебряного века. Рассказывал, как в армии (в обстановке, мягко говоря, непоэтической) восстанавливал в памяти эти стихи и тем самым крепко запомнил их»5.
Дифирамб Колиной памяти и ее заточенности на стихи пропел и архитектор Андрей Таранов: «…Сколько ты знал стихов на память – уму непостижимо! И не просто знал, а смаковал любимые стихи и затягивал собеседника в глубины написания или перевода… А как ты замечательно читал своим тихим хрипловатым голосом и Бродского, и Пушкина и, конечно, любимого Мандельштама, о котором мог говорить бесконечно»6.
Читать Мандельштама наизусть Коля мог не только бесконечно, но и к тому же – с любого места! «…Казалось, начни любое стихотворение, и Коля с легкостью подхватит его. Так было множество раз. Только с годами он стал жаловаться, что память стала его подводить – и он не сразу может вспомнить нужную строфу. Он помнил сотни, а может быть, и тысячи стихов»7.
При этом многие отмечают и его неповторимый артистизм: «И своим глуховатым голосом потом еще начнет читать своего любезного Мандельштама… Стихов он знал бездну!.. А как он читал стихи! И этот голос его, ни на чей не похожий… Чудо!»8
Или: «Помню интонацию Коли, замечательно умевшего читать стихи. На могиле у Надежды Мандельштам Коля прочитал стихотворение “Мне на плечи кидается век-волкодав”. Его голос открыл для меня новые смысловые обертона в этом шедевре… Коля привнес своим голосом благородную сдержанность тона, опять же незаметно подчеркнув трагизм поэзии Осипа Эмильевича»9.
Леонид Кацис обрисовал экспозицию одного из случаев, когда Поболь был в особенном ударе: «В избе-гостинице… из окон которой видно место, где хорошо бы поставить памятник ссыльному поэту, был сооружен юбилейный стол, за которым участники застолья, включая меня, и узнали настоящего Колю»10. «Настоящий Коля» – это Коля, разогретый выпитым и воодушевленный беседой или обстановкой. Тогда, в июне 2009 года, в Чердыни, он прочел, забывая и вспоминая, стихотворение «1 января 1924 года» – ах, как божественно он его прочел!11
Михаил Шапиро описывает, видимо, другой аналогичный случай: «…Одно из самых сильных переживаний – выпивший Львович, несколько часов кряду читающий в походной палатке стихи Ахматовой, Мандельштама, Пастернака. Тихая ночь. Словно эвенкский шаман Львович раскачивается в такт произносимым словам. Наступает момент, когда один его голос заменяет все – воздух, смыслы, все сторонние ощущения. Слышны только его, Львовича, хрипы. Особая, неземная музыка. И создать ее мог лишь очень редкий, очень чистый, очень глубокий человек…»12
А разговор о читательской «физиологии» Коли Поболя завершу одной тонкой и точной догадкой Мамуки Цецхладзе: «Пишущим я его не помню, я знал читающего Колю, но читающего так, что не оставалось сомнений в том, что он и сам пишет, – спрашивал его не раз, но Коля каждый раз отмахивался. Оно и понятно – стихи, которые он читал, уже принадлежали ему самому, он их читал, как собственные, и переживал, как если бы был их автором»13.
Иными словами, перефразируя Мандельштама: тем «скальдом», что складывает «чужие песни» и «как свои» их произносит, мог быть – и был! – не только поэт, но и читатель!14
Николай Поболь был ярчайшим носителем именно устной традиции, которая уже в моем поколении как массовое или типическое явление практически сошла на нет. Тем более не воспроизводится она и сейчас, когда не только эмпирико-фактографический компендиум весь перекочевал в интернет, но, кажется, и сама человеческая душевность и сердечность прописались где-то там же, в млечных и безличных блоговых облаках.
На нас – одновременно – надвигается не только глобальное потепление, но и глобальное замерзание – душ и бескорыстных человеческих отношений. Коля Поболь противостоял этой ледниковой эпохе уже одним фактом своего существования. Теплый, светлый и мирящий других человек – он был мостиком и лесенкой между людьми.
Свою натуральную жизненную философию (она же жизненная практика) он формулировал примерно так: «Жизнь прекрасна – так порадуемся ей!». У него был редчайший дар извлекать корни радости и красоты бытия из самых невероятных ситуаций. В сочетании с природным обаянием, громадными знаниями, жизненным опытом и живым юмором такое кредо делало Колю на редкость притягательным и желанным собеседником – и тем, кого называют: легкий человек.