Николай Плахотный - Великая смута
Мне захотелось возразить.
— Георгий, ты упрощаешь. Давай судить не по словам, а по делам. Сколько уже всего наворочено! Да и крови человеческой пролито немало. Ты лучше меня это знаешь.
Фрателе мой набычился, помрачнел, потянулся к бокалу. Сделал глоток, дегустаторски прочувствовал вино.
— В отряде есть хорошие, порядочные люди, с которыми я готов идти на край света. Хотя есть и такие, у которых мозги набекрень. Затесались рвачи, шкурники. Но беда не в примазавшихся, не в случайных попутчиках, а в том, кто за их спинами стоит, которые прячутся за ширмами Ты понимаешь, невидимки-то и творят шабаш. Подначивают, заводят эту братву. Дергают за ниточки. Те и рады стараться. Словно малые дети кривляются и, как ты заметил, на публике бузят.
Положил ладонь на край стола, словно тапер, стал барабанить пальцами что-то ритмическое.
Мимо нашего столика прошмыгнула Капа Кожевникова.[4] Георгий церемонно поклонился.
Кожевникова когда-то работала собкором «Комсомолки» в Молдавии. Привязалась к этому краю, писала много дельного о жгучих его проблемах. После «отделения» Молдовы от Союза продолжала наведываться в дорогие сердцу места, но как публицист оставила молдаван в покое. Ходили противоречивые слухи. Одни говорили, будто Капу припугнули правые; другие болтали, что ее подкупили левые. На чужой роток не накинешь платок! Но факт есть факт: имя этой яркой журналистки уже давно не венчают рассудительно-страстные очерки из бессарабской жизни. Вскоре Кожевникова перебралась на берег Гудзона. Хотя ее пера так теперь в СНГ не хватает.
И тут же мысль попутная. Многие братья и сестры из журналистского корпуса, которые сильно старались и действительно много сделали для «перестройки», для «реформ», через какое-то время тихо слиняли за кордон, где устроились «очень даже ничего». Можно подумать: не для себя они, дескать, старались, а для народа. Но можно сказать и так: не пожелали хлебать ту кашу, которую впопыхах заварили. Хотя в числе беглецов хватает и трусов, которые чувствуют свою вину перед Отечеством, боятся гнева прозревшего народа.
Но я забежал вперед. Тогда в зале ресторана Георгий вдруг обронил:
— Продолжим разговор в Кишиневе. Приезжай, не пожалеешь. Съездим в Путну, поживем в келье.[5]
Между прочим, туманно намекнул: располагает интересными документами, проливающих свет на события в Молдове. Я напрямик спросил, зачем ему посредник, он же сам с усами. (Гица был усачом.) Смутившись, он обронил:
— Если честно, мне как-то не с руки.
Не стал я вдаваться в подробности. Разные бывают обстоятельства. Тем более что вскоре в печати мелькнула информация, будто Маларчук намерен баллотироваться в президенты Молдовы.
Из Москвы позвонил я Георгию домой. Разговор вышел натянутый, с недомолвками. Тем не менее фрателе сам напомнил об уговоре, прибавив:
— Только не откладывай поездку. Поторопись.
Мы предполагаем, а Бог располагает. Мое положение в редакции «Труда» стало шатким. Все трудней и трудней было проталкивать свои материалы на газетную полосу, если оные не несли в себе явную (еще лучше — скрытую) поддержку безумных реформ и тех, кто их генерировал. Объективные оценки руководству были не по нутру: раздражали, пугали. Одно время теневым редактором у нас был гневливый и капризный «серый кардинал» Бурбулис. Ему выделили в газете специальную колонку. В ней косноязычно излагались туманные агитки-директивы президентской администрации.
Сей политический роман длился недолго. Не успели «отмыться» от Бурбулиса, — новая любовь. «Труд» втрескался в рыжего Чубайса. Да так сильно — водой не разольешь. А тут я некстати сунулся с критикой великого приватизатора. Мою корреспонденцию сняли с полосы за час до подписания номера.
В жизни ведь как бывает: левая рука не знает, что делает правая. Через день главный редактор улетел в полюбившуюся Японию. Дежурная служба, по неведению, сунула мою корреспонденцию «У парадного подъезда» в образовавшуюся на первой полосе дыру. Разразился, как и ожидали, скандал. Но факты были неопровержимые.
Чтобы замять скандальчик и за одно ублажить зарвавшегося корреспондента популярной газеты, советник вице-премьера Аркадий Евстафьев (тот, который вскоре был схвачен с коробкой из-под ксерокса с ворованными долларами) позвонил мне домой и от имени шефа принес извинения.
Ни на понт, ни на испуг я не поддаюсь. Месяц спустя газета вышла с моей большой статьей, в которой «препарировалась» одна воровская махинация, свершившаяся по прямой «указивке» все того же Госимущества.
Накануне шеф вызвал меня к себе:
— Публикуем твой кусок под твою личную ответственность. В случае чего платить по судебному иску будешь из собственного кармана.
На дворе был горячий 1993-й год. Госимущество сияло в зените славы. Имя Чубайса гремело в верхах и низах. Миллионы несчастных моих сограждан охмурил «рыжий бес», пообещавший каждому владельцу ваучера как минимум по две «Волги». Редакции ряда левых газет замахнулись было на бумажного мага, но потерпели полное фиаско: заплатили по судебным встречным искам сумасшедшие деньги. Так что можно было понять — и посочувствовать! — Александру Серафимовичу Потапову. Я же, словно Буратино, пер по прямой, не ведая страха.
Месяц прошел, другой. Госимущество молчит, будто в рот воды они там набрали. Я убедил зама главного редактора Бориса Леонова направить в самолюбивое ведомство официальный запрос. Тогда еще существовал «советский порядок»: повинные вельможи обязаны были письменно реагировать на критические сигналы прессы. Но миновали все законные сроки — в ответ ни звука. Тогда, ни с кем не посоветовавшись, направил я Чубайсу личное послание с припиской: «Если Госимущество не отреагирует на публикацию, я, как член Союза журналистов РФ, оставляю за собой законное право: предать гласности нашу пустопорожнюю переписку».
Ближе к вечеру меня призвал к себе Потапов. Сходу сказал:
— Прошу, прекрати склоку.
Я все понял. Попросил лист бумаги и, не выходя из кабинета, написал заявление об увольнении. Решение свое мотивировал тем, что «из моральных соображений не желаю сотрудничать с незаконной властью, тем более потакать ей». Кстати сказать, то была моя четвертая по счету просьба об отставке в течение полутора лет.
Я знал, на что иду. Предвидел сложности и трудности отбившегося от стаи журналиста. В то же время не питал иллюзий. Ведь мое положение в редакции, повторяю, и без того стало шатким. Искать же новое пристанище ветерану труда не хотелось. Да и несподручно было. Хотя, конечно, я несколько поторопился. Следовало сперва смотаться в командировку в Молдову.
Последнее время меня туда почему-то особенно тянуло. Хотелось повидать старых друзей. Еще больше хотелось спокойно, неторопливо походить по холмам, по долам. Подышать воздухом своей юности. Увидеть своими глазами порушенное, попранное, обезображенное. В общем, разбередить душу и не медля взяться за перо.
В конце концов можно было катануть и за свой счет. Но к тому времени меня дотла разорили хозяева Московского Кремля и разбойники из российского Белого дома. К тому ж прибавилось еще и беспокойство: подозрительно молчал телефон Маларчука.
Проездом из Кишинева в Филадельфию (насовсем!) сделал в Москве короткую остановку старый и верный друг Михаил Хазин, переводчик, публицист, литературный критик. Среди привезенных кишиневских новостей одна оказалась скорбной: Маларчук тяжело болен. Вскоре в «Литгазете» прочел я некролог. Гице не было еще и шестидесяти.
Потери, потери. Одни уходят в небытие. Другие, стиснув зубы, улетают в «новый свет». Вот Хазин не выдержал гнетущей атмосферы «молдавской революции» — оставил все и вся. Подался на чужбину. По сути-то, тоже беженец. До сих пор у меня в ушах звучат, сказанные в аэропорту Шереметьево печальные слова:
— Хуже, чем есть, уже не будет.
Так, отводя глаза в сторону, врачи твердым голосом говорят больному в его безнадежном положении.
Тогда-то впервые я и сам почувствовал невыносимость жизни в пределах Отечества. Правда, улетать не собирался. А главное — куда лететь? Не в Израиль же, не в Штаты, куда подались в разное время мои однокашники, товарищи. И где дочь моя Анастасия успела побывать. Да быстренько домой возвратилась. Нет, мне не по душе хваленые земли обетованные. В России дел по горло. Только поворачивайся.
Тогда в аэропорту Шереметьево и мелькнул замысел (проект) этой книги. Завел специальную папку. На обложке фломастером вывел гриф «Мильон терзаний». Стал накапливать с божьей помощью досье. День ото дня папка разбухала, разбухала.
ОКАЯННЫЕ
В следующее лето Катя-Катерина снова явилась на работу в белокаменную. Недели две с подружкой жили в моей квартире, пока подыскивали постоянное жилье. В благодарность за услугу сделали на кухне классный ремонт.