Леонид Бежин - Даниил Андреев - Рыцарь Розы
Я взмолился, простонал: едем! На электричке, на автобусе, на попутке, на чем угодно, но мы должны быть во Владимире! Алле Александровне, как оказалось (значит, я не совсем пропал в ее глазах), только и надо было это услышать — она подхватила дорожную сумку, и мы отправились на вокзал.
На вокзале мы взяли билет, сели в поезд и поехали… Но разве такое у нас бывает! Билет‑то мы действительно взяли, в поезд сели и даже поехали, но до этого оказалось, что поезда отменены, билетов в кассе нет, очередь же на ближайший автобус превышает количество мест раз в сто или двести. Мы решили, что самое лучшее средство передвижения в таком случае все‑таки поезд, и, оставив Аллу Александровну держать очередь, я купил на него билеты — те самые, которых не было в кассе. Так уж подвезло, подфартило: не было, а — купил. Бывает!
И вот он, поезд, словно выплывающий из небытия, с зелеными вагонами послевоенных времен, поднимающимися рамами окон, жесткими сиденьями, допотопными тамбурами и масонскими эмблемами из скрещенных молотков. Странный, редкостный, нелепый, фантастичный — воскресший покойник с железнодорожного кладбища! Поезд под стать нашему путешествию, ведь и мы погружаемся в небытие, в со- роковые — пятидесятые, во времена тюрем и лагерей: на каком же поезде нам ехать?!
Аллу Александровну арестовали в апреле 47–го, через несколько дней после Даниила Аеонидовича. До этого она проводила мужа в командировку, получила от него телеграмму, какую‑то странную, чем‑то насторожившую: как будто не он писал и отправлял. И вот оказалось: не командировка это… И саму ее ждала та же участь, что и мужа: пострадать за опальный роман.
«Странников ночи» Даниил Леонидович читал ей по главам, советовался, делился своими мыслями о нем, спрашивал разрешения придать ее черты одной из героинь (еще до того, как они поженились). Таким образом, роман был пережит, прожит ею, оказался ее судьбой: даже в письмах из лагеря Алла Александровна говорила языком его образов. О том, что в тюрьме создается «Роза Мира», узнавала постепенно, по ответным письмам мужа, но о грандиозных масштабах этой работы долго не догадывалась. Не сразу открылось ей и то, какой мистический опыт был получен мужем в тюрьме: он рассказывал об этом уклончиво, намеками. И, как уже говорилось, многое в этом опыте она поначалу не принимала, оспаривала. Тем не менее и «Роза Мира» постепенно становилась ее судьбой, словно втягивая ее в себя, вбирая, поглощая без остатка. Ей был вручен мешок с черновиками, она по могала в восстановлении «Розы Мира» по этим черновикам, она сберегла ее для потомков, верная завету мужа: «Хранить, пока жива».
Впервые Алла Александровна побывала во Владимире, уже освободившись из мордовских лагерей: разрешили свидание с мужем. Затем, добиваясь в Москве пересмотра его дела, приезжала снова и снова. И вот еще одно свидание — уже не с человеком, а с местом, сохранившим следы его пребывания, его невидимый образ, частичку его духа…
Устраиваемся за столиком купе: впереди три часа дороги. Перелистываем книги, которые захватили с собой, в том числе и «Розу Мира», но мне, признаться, не до чтения. Три часа дороги — самое время поговорить, наговориться всласть. И я приступаю к главным своим расспросам, о внутреннем, сокровенном, таинственном — о духовном пути, который начинается с избранничества («Первое событие этого рода… когда мне еще не исполнилось пятнадцати лет») и искушения, а заканчивается борьбой и преодолением. «В моей жизни был один случай, о котором я должен здесь рассказать. Это тяжело, но я бы не хотел, чтобы на основании этой главы о животных у кого‑нибудь возникло такое представление об авторе, какого он не заслуживает. Дело в том, что однажды, несколько десятков лет назад, я совершил сознательно, даже нарочно, безобразный, мерзкий поступок в отношении одного животного, к тому же принадлежавшего к категории «друзей человека». Случилось это потому, что тогда я проходил через некоторый этап или, лучше сказать, зигзаг внутреннего пути, в высшей степени темный. Я решил практиковать, как я тогда выражался, «служение Злу» — идея, незрелая до глупости, но благодаря романтическому флеру, в который я ее облек, завладевшая моим воображением и повлекшая за собой цепь поступков, один возмутительнее другого. Мне захотелось узнать наконец, есть ли на свете ка- кое‑либо действие, настолько низкое, мелкое и бесчеловечное, что я его не осмелился бы совершить именно вследствие мелкого характера этой жестокости. У меня нет смягчающих обстоятельств даже в том, что я был несмышленым мальчишкой или попал в дурную компанию: о таких компаниях в моем окружении не было и помину, а сам я был великовозрастным бала- гаем, даже студентом. Поступок был совершен, как и над каким именно животным — в данную минуту несущественно. Но переживание оказалось таким глубоким, что перевернуло мое отношение к животным с необычайной силой и уже навсегда. Да и вообще оно послужило ко внутреннему перелому».
Что это, как не исповедь, рассказ о преодоленном искушении, — рассказ неполный, отчасти даже уклончивый, но беспощадный к самому себе. Все характеристики даны: зигзаг… романтический флер… великовозрастный балагай (выразительное словечко!), и все‑таки что это за идея — служение Злу, как она могла возникнуть, овладеть сознанием и превратиться в жизненную программу? Ну, рано осиротел, потерял мать, был лишен отца, чувствовал с его стороны некий холод, некую неприязнь и в добровском доме, хоть его ласкали, нежили и баловали, сознавал себя отчасти чужаком. Да и юность — время соблазнов и искушений, личностных надломов и срывов. И все- таки причина где‑то глубже, не столько в личностном, сколько в надличностном, ведь человек‑то был редкой доброты, хотя и протестовал, если кто‑либо отмечал это как достоинство. Именно обо всем этом я расспрашиваю Аллу Александровну, стараясь восполнить рассказ из «Розы Мира»: не то чтобы я стремлюсь составить исчерпывающий перечень неблаго видных поступков автора, но для меня важно уяснить конечный смысл того, что Алла Александровна называет попыткой духовного самоубийства. Ради чего оно совершалось тогда и к чему привело потом? «…Послужило ко внутреннему перелому», да, но и оставило след, запечатлелось в душе неким оттиском, иначе бы он не сказал однажды, что масштаб духовного падения предопределяет масштаб последующего взлета и, таким образом, в познании зла заключен — зеркально перевернутый, отраженный — положительный опыт души (нечто близкое этому есть в буддийском, индуистском тантризме и еврейской каббале).
Но это потом, в тюрьме, а тогда, на воле? Ну, пнул ногою собаку… ну, побывал у проститутки… ну, уговорил пьяницу выпить лишнюю рюмку… ну, женился на нелюбимой женщине… зачем? Себе в отместку или кому‑то назло? Нет, здесь иное, здесь идея, можно сказать, почти литературная, идея Раскольникова — преступление и наказание. Идея сознательно совершенного зла и последующего раскаяния — вот почему он внутренне принял тюрьму! Разумеется, тут были и другие причины, и главная из них — «инф- рафизический прорыв психики», выход в иные слои, осуществившийся в условиях вынужденного уединения и неограниченного досуга, но «внутренний перелом» включал и моральное преображение, «прорыв совести», и здесь в самой последовательности важнейших жизненных этапов, воли и тюрьмы зыбко маячит идея Раскольникова. Маячит, просвечивает, словно вода сквозь ледяную корку, недаром Достоевский — один из самых любимых его писателей и каждого из главных персонажей своего романа «Странники ночи» он наделил подобной идеей. И среди тюремных бумаг мы находим молитвенные обращения, призывы к нему, Федору, а вместе с ним и к другим властителям дум, великим братьям — Николаю, Михаилу, Александру: «Великие братья Синклита, дайте знак! Не покидайте, я изнемог от сомнений, незнаний, блужданий и жажды. Поддержите на пути, на этом страшном отрезке пути — в двойном заключении. Великие братья — Михаил, Николай и Федор, откройте мне духовный слух!»
Так он возносит молитвы Николаю Гоголю, Михаилу Аермонтову, Александру Блоку — всем, о ком пишет в десятой книге «Розы Мира». К этой теме, в ее глубинных измерениях, мы еще вернемся, а сейчас мне снова вспоминается мысль Бердяева о свободном откровении творчества. Да, «Роза Мира» откровение творца, романиста, поэта, но и — что не менее важно — откровение для поэта. За ее мистическими восторгами, экстазами, озарениями чувствуется жар творчества, его пламя, бушующая стихия: это нечто очень литературное, только пойми меня правильно, читатель. Пойми, как понимаешь Пушкина: «…жив хоть один пиит». Мол, он, Пушкин, будет славен, пока в подлунном мире жив хоть один пиит, — вот и с «Розой Мира» так же. Совершенно так же: она — для пиитов! Россия вообще литературная страна, — литературная в каком‑то высшем, не постигаемом умом смысле. «Быть может, все в жизни есть средство для ярко — певучих стихов». Русский сказал! А другой русский договаривается до того, что вся наша история свершалась ради того, чтобы из нее потом возникала литература, как «Война и мир» из войны 1812 года. Словом, всюду, всюду они родные, родненькие, Толстой, Тургенев, Достоевский, и если в иных краях о чем‑то скажут: мистика! — то у нас опять же: литература!