Журнал Русская жизнь - Тираны (апрель 2009)
А все потому, что он чувствует себя первосортным, а я второсортным.
Все тираны чувствуют себя второсортными.
Когда нас будут делить там, на небе (на несуществующем для этого небе): этого в эту белую кучу, а этого (меня то есть) — в серую, в небытие или в другое превращение: под камень, в настоящую мокрицу, — я не удивлюсь. Туда мне совсем не хочется, но я не удивлюсь.
Если нас будут убивать в подворотне или вагоне метро, и его будут пинать, как мячик, издеваясь на прощание (а он будет плакать от боли и унижения) он будет все равно твердить:
— Я красивый. Я настоящий. Я живой. Я человек.
Меня тоже, может, будут пинать. Но я не удивлюсь. Я свернусь в позу личинки и буду твердить про себя: «Я мячик, мячик».
Если мне дадут власть — и как этой весной ко мне придет моя паранойя (этот ад желтых и синих пятен) — я могу сослать всех, кто посмеет сказать что-то плохое про меня, караваном в Сибирь. (Потом, правда, возможно, верну с полдороги, я отходчив — но сути это не меняет.)
Если мне дадут слишком мало власти (для того чтоб сослать полстраны в Сибирь), я объявлю голодовку.
Кстати, в суп не в суп, а в лицо я тоже харкал.
...У Ван Гога есть картина, которая меня очень тревожит и радует. Это хрестоматийные «Вороны в пшеничном поле». Я раньше боялся безумия. Ну и слабоумья боялся. А теперь смотрю на эту картину и думаю: нет ничего плохого, когда личность распадается, особенно, когда она не сверхзначима. Синие пятна мешаются с желтыми. Расходятся вздыбленные красноватые тропинки (их вроде бы три). Зеленый дерн бежит рядом. А ты сидишь непонятно где, и через тебя проходит ветер. Сегодня он грустный, завтра веселый, послезавтра скучный. Для тебя это уже завтра или еще сегодня. А на самом деле проходит только пять минут. Но всем уже надоело смотреть на то, что ты то плачешь, то смеешься. Не ходишь под себя — вот и славно.
— Ш-ш-ш-ш, — говорит новый ветер и колышет желтую рожь. И вот ты слезоточишь от такой боли и одиночества, что будь в уме — то задохнулся бы. Но ты не задыхаешься — это ведь просто такой ветер: он идет через тебя, ни за что не способный уцепиться. Он может быть долгий, очень долгий, но рано или поздно он кончится. И ты станешь смеяться или урчать как кот.
Я и сейчас этот ветер ощущаю, но мои попытки объяснения его для себя — бессмысленны и по-человечески бездарны.
Потому что это просто ветер, в нем нет смысла.
Тем более на человеческом языке.
Желтый, синий, тревожный, счастливый, облачный.
И никаких солдатиков.
Но это совершенная иллюзия. Солдатики там есть. Они прячутся в четко отделенной от кобальтового неба сумасшедшей желтой пшенице, колышутся в ней и гнусно пахнут.
...Я сдаю экзамен на отсутствие тирании во мне круглый год.
И каждый год на твердую двойку.
Аркадий Ипполитов
Гелиогабал
Тинейджеровский беспредел
«Так закончил Гелиогабал, без эпитафии и гробницы, но с ужасающими похоронами. Он умер трусливо, но открыто взбунтовавшись; и такая жизнь, увенчанная такой смертью, мне кажется, не нуждается в заключении».
Так Антонен Арто заканчивает свое страстное повествование об императоре Гелиогабале, полное раскаленного солнца, божественных сирийских камней, пыли, пота, спермы и менструальной крови. Гелиогабал, предупрежденный своей матерью Юлией Соэмией о том, что гвардия ему изменила, выступив на стороне Александра Севера, его двоюродного брата, и разыскивает его по всему дворцу, в панике бежит куда глаза глядят сквозь императорские сады и пытается укрыться в сточной канаве, полной экскрементов. Разъяренные гвардейцы вытаскивают его из нечистот, раздирают на нем одежды, перерезают горло ему и его матери, кромсают их тела мечами, бросают на телеги и тащат через весь город при свете факелов среди беснующейся улюлюкающей толпы. Истерзанные тела покрыты запекшейся коростой из грязи, крови и дерьма, толпа неистовствует, она ненасытна в своей жадности, мучить убиенных и осквернять их уже больше невозможно, и толпа, чтобы поставить точку в своей ярости и своем веселье, пытается просунуть тела в сливное отверстие римской клоаки. Плечи Гелиогабала слишком широки, его тело не пролезает, толпа визжит и копошится вокруг него, факельщики пытаются осветить тело императора, чтобы все насладились зрелищем, трупу отсекают руки, просовывают в люк обезображенный торс, уже почти не кровоточащий, потом бросают отрубленные руки, потом проталкивают тело его матери, Юлии Соэмии. Тела изрезаны и обескровлены, они плюхаются в жижу подземной канализации, легко всплывают, и сточные воды несут их в Тибр. Тело Гелиогабала плывет по Тибру, через весь Рим, волны реки уносят его к морю, рядом с телом плывут отрубленные руки, чуть поодаль - тело его матери. Средиземноморские волны ласково укачивают трупы сына и матери, смывая с них остатки крови и нечистот, и солнце, взойдя утром, еще успевает последний раз взглянуть в открытые глаза императора, истово ему поклонявшегося, принявшего имя Гелиогабал в честь солнечного бога Гелиоса-Ваала, успевает взглянуть на его искореженный труп и попрощаться с ним, пока морские рыбы объедают останки плоти с его скелета, быстро погружающегося на дно. Было же Гелиогабалу в это время восемнадцать лет от роду.
Чудная смерть, чудная сцена, достойная кинематографического гения Мела Гибсона. Уж Мел Гибсон сумел бы двойной бифштекс из Гелиогабала и Юлии Соэмии полить кетчупом столь изобильно, что кассовые сборы его гамбургеру были бы обеспечены. Антонен же Арто, закончив свою книгу о Гелиогабале, отправился в психиатрическую больницу. А во время написания сидел в кафе «Куполь» и бормотал стихи, и рычал: «Я Гелиогабал, безумный римский император», и откидывал волосы с изнуренного лба, сверкал глазами, провозглашал грядущую революцию, всеобщую гибель и уничтожение мира. Вокруг же сидели друзья-интеллектуалы, вроде Анаис Нин и иже с нею, и восхищенно шептали: «О, да, да-да, ты - Гелиогабал, ты - безумный римский император», и пожирали влюбленными глазами вдохновенные черты прекрасного лица великого человека, и, затаив дыхание, ждали всеобщей гибели и уничтожения мира. Ждать, впрочем, оставалось не так уж долго, на дворе был 1933 год.
Мне очень симпатичен Антонен Арто и его книги, в том числе и «Гелиогабал», в которой есть много чего, помимо заготовок сценария для Мела Гибсона в соавторстве с Тинто Брассом, вроде описаний оргий, когда в момент исступленного пароксизма хриплые голоса их участников взвиваются до истеричного контральто, и выступает юный император, обнаженный, с золотым пауком на лобке, вонзающим свои лапки в его белую кожу, осыпанную золотой пудрой, так что при каждом движении на позолоченных чреслах выступают капли крови, и кружится в диком танце, увлекая за собой бесноватых кастратов, содомитов, вакханок, раздетых, растрепанных, в разорванных шелках, кольцах, браслетах, цепях и каменьях, и визжат как полоумные цитры, цимбалы, систры, флейты, тамбурахи и тамбурины, и везде - раздавленные розы и гроздья винограда, все спариваются всевозможными способами, вздымаются огромные фаллосы, специально отобранные со всей империи, и император, юный, белокурый, губастый, ползает на карачках среди всего этого драгоценного отребья, измазанный кровью, золотом, спермой и благовониями. Впечатляет, но как-то уж слишком гламурненько, прямо живопись Альма-Тадемы какая-то, и хочется сказать Антонену Арто: «Милый! Ну какой же ты Гелиогабал! Ну, посмотри на себя в зеркало, здесь же, в кафе Куполь. Ты - хороший и несчастный, у тебя лицо честного взыскующего истины интеллектуала среднего возраста, нервное и истощенное. А Гелиогабалу было четырнадцать, когда он воцарился, и восемнадцать, когда его в дерьме утопили. Твой папа не Каракалла, а простой марсельский обыватель. Ты лучше и чище. Успокойся, утри испарину с лица, не выдавай желаемое за действительное, и ну их к черту, всех этих тинейджеров с их нецеленаправленной гиперсексуальностью, всех этих Колдунов и Биланов, мы с тобою, мы - в Париже, не расстраивайся, все пройдет и Бог простит».
Что может быть слаще славы беспредела? Но надо же и разум иметь. Вот, например, Жан Жене, до чего отвязный был, а все же написал пьесу «Гелиогабал», да и сжег. Может, мальчишку стало жалко? Жан же все-таки большим гуманистом был, это видно по его описаниям детских тюрем и симпатии к арабским крошкам, оставшимся сиротами после израильских обстрелов. Гелиогабала тоже жалко, и это вовсе не парадокс из серии «бедный Гитлер».
Гелиогабал был внучатым племянником императора Септимия Севера и сириянки Юлии Домны. Его современник Геродиан так описывает его: «Был он в цветущем возрасте и красивейшим из юношей своего времени. Вследствие того, что в нем соединялись телесная красота, цветущий возраст, пышные одежды, можно было сравнить юношу с прекрасными изображениями Диониса. Когда он священнодействовал и плясал у алтарей, по обычаю варваров, под звуки флейт и свирелей и аккомпанемент разнообразных инструментов, на него более чем с обычным любопытством взирали прочие люди, а более всего воины, знавшие, что он царского рода, да и к тому же привлекательность его притягивала к себе взоры всех… И вот воины, часто бывая в городе, заходили в храм для поклонения и с удовольствием взирали на юношу». Вслед за Геродианом всем хочется воображать себе Гелиогабала красавцем, чему противоречат его изображения, представляющие толстогубого юношу с неправильными, почти негроидными чертами лица, обрамленного шапкой густых вьющихся, кажущихся белокурыми, волос. Его взгляд задумчив и тускловат, подернут дымкой аутизма. Красив ли он? Нет, только юн, похож на обреченного барашка. Дурень, Фалалей-переросток из села Степанчиково, так что понятно, что он «с упоением плясал, одеваясь в самые пышные наряды, украшая себя золочеными пурпурными тканями, ожерельями и браслетами, надев венец в виде тиары, покрытой золотом и драгоценными камнями. Одежда у него была чем-то средним между финикийским священным одеянием и мидийским пышным нарядом. Ко всякой римской и эллинской одежде он испытывал отвращение, говоря, что она сделана из шерсти, вещи дешевой; его удовлетворяли только шелковые ткани. Он выступал под звуки флейты и тимпанов, якобы священнодействуя в честь бога». Плясал, плясал и доплясался.